Римские рассказы - Альберто Моравиа 6 стр.


Он подошел, и я сразу ему сказал:

- Джиджи, я все обдумал и нахожу, что ты прав; если хочешь - я готов, пойдем к Гульельмо.

Он обрадовался:

- Вот видишь, разве я не знаю: немножко пораскинешь мозгами да выпьешь хорошего вина - и сердце заговорит.

Я ничего на это не ответил и вдруг закрыл лицо руками и начал плакать: я снова увидел себя в Портолонгоне, в одежде каторжника - как я в тюремной мастерской строгаю доски для гробов. В тюрьме все работали, а столярам доставалась самая неприятная работа - делать гробы для покойников со всего Портоферрайо и других селений острова Эльбы. И я плакал, вспоминая, как часто, делая эти гробы, я думал, что в один из них мне придется лечь самому. А тем временем Джиджи хлопал меня по плечу и повторял:

- Ну, ну, не надо ни о чем вспоминать, теперь уж все это позади.

Через минуту он прибавил:

- Давай пойдем сейчас же к Гульельмо. Вы обниметесь, как друзья, а потом мы все вместе вернемся сюда и разопьем бутылочку за ваше примирение.

Я вытер слезы и сказал:

- Пойдем к Гульельмо.

Джиджи вышел из остерии, и я следом за ним. Мы прошли метров пятьдесят, и между булочной и мастерской мраморщика я увидел точильню Гульельмо. Сам Гульельмо нисколько не изменился: маленький, серенький, жирненький, с лысой головой, со слащавым лицом, похожий одновременно и на пономаря и на Иуду, он стоял в профиль к нам у точила и был, казалось, поглощен своей работой. Он так старательно точил нож, то кладя плашмя, то ставя его ребром под падающей струйкой воды, что не заметил, как мы вошли. Как только я увидел его, то в миг почувствовал, что вся кровь во мне закипела, и я понял, что ни за что не смогу обнять его, как того хотел Джиджи: если б я обнял его, я, наверное, сам того не желая, откусил бы ему ухо или сделал что-нибудь еще в этом роде. Между тем Джиджи радостным, веселым голосом закричал:

- Гульельмо, посмотри-ка, Родольфо пришел к тебе мириться... что прошло, то прошло...

Гульельмо обернулся, и я увидел, как он переменился в лице и сделал движение, словно собирался бежать. И вот, в то время как Джиджи, желая приободрить нас, восклицал: - Ну же... обнимитесь и больше не будем об этом говорить, - что-то словно рванулось у меня в груди и глаза мне застлало какой-то темной пеленой.

Я крикнул:

- Подлец! Ты меня сгубил, трус! - и бросился на Гульельмо, пытаясь схватить его за горло.

Он испустил вопль, как настоящий трус, и убежал в самый дальний угол точильни. И он плохо сделал, что убежал туда, потому что все эти полки с наваленными на них ножами даже святого могли ввести в искушение. Представьте себе, ведь я два года ждал этой минуты! Джиджи кричал:

- Родольфо, остановись... Держите его! Гульельмо визжал, как свинья, которую режут; а я, выхватив наугад один нож из груды ножей, бросился на него. Я хотел ударить его в спину, но он повернулся, готовясь защищаться, и я попал ему в грудь. И в тот самый момент, когда я собирался нанести ему второй удар, кто-то схватил меня за руку, а потом я оказался на улице, окруженный со всех сторон людьми, которые отчаянно кричали, толпились и суетились и старались ударить меня, кто по лицу, кто по спине.

"До свиданья". Я сказал эти слова начальнику Портолонгоне, и действительно, в тот же самый вечер я оказался в камере Реджина Чели вместе с тремя другими арестантами. Чтоб облегчить душу, я рассказал им все, и один из них, человек, видно, ученый, заметил:

- Дорогой друг, когда ты сказал "до свиданья", это твое подсознание говорило за тебя... Ты уже знал, что сделаешь то, что сделал потом.

Может быть, он был прав, этот человек, говоривший так мудрено, и даже знал, наверно, что это за штука "подсознание". Но так или иначе я оказался в тюрьме, и "до свиданья" на этот раз я сказал свободе.

Майский дождь

На днях я снова думаю поехать на Монте-Марио в остерию "Охотничья", только, конечно, не один, а со своими приятелями; мы по воскресеньям всегда собираемся, кто-нибудь играет на аккордеоне, а остальные танцуют друг с другом, так как девушек с нами не бывает. Один-то я уж никогда не решусь показаться на Монте-Марио. Иногда ночью мне снятся дощатые столики, расставленные прямо на траве, и я снова вижу, как стучит по ним теплый майский дождь, как покачиваются над ними хмурые деревья, сбрасывая с листьев крупные светлые капли. А там, за деревьями, где-то далеко-далеко, плывут по небу белые облака, а под облаками широко раскинулась панорама Рима. Мне чудится, словно я опять слышу голос хозяина, Антонио Токки, тот самый сердитый голос, который я слышал в то утро, громко зовущий из погреба: "Дирче, Дирче!" - и мне кажется, что я снова вижу ее, как она проходит мимо меня и пристально, по-особому смотрит мне в глаза, а потом спускается вниз, в погреб, и приставная лесенка скрипит под ее крепкими, ровными шагами.

Я попал к Токки случайно, сразу как приехал из деревни. Когда мне предложили поступить в его заведение официантом - без жалованья, только за харчи, - я подумал: "Деньжонок я здесь, конечно, не накоплю, но зато буду жить в семье". Какая там семья! Это был сущий ад, а не семья. Хозяин был круглый и жирный, как маслянистый сыр, что не мешало ему быть ядовитым и злым. У него было широкое землистое лицо со множеством мелких морщинок, разбегавшихся по жирным щекам и вокруг маленьких колючих глазок, похожих на глаза змеи. Ходил он в жилетке, без пиджака, а серая фуражка его была всегда надвинута на самые глаза. Дочь его, Дирче, характером мало отличалась от отца: такая же упрямая, злая, сердитая, но красивая - из тех маленьких, крепких, ладно сложенных женщин, которые ходят вразвалочку, поводя боками и крепко ставя ноги, словно говорят: "Эта земля - моя". У нее было круглое личико, черные глаза и черные волосы, и всегда она была бледна, словно мертвая. Только мать, пожалуй, одна из всей семьи, была добрая; этой женщине едва ли минуло сорок лет, а выглядела она на все шестьдесят - худая, нос крючком, как у старухи, волосы редкие. К тому же она была придурковатая; так, по крайней мере, можно было подумать, глядя, как она стоит возле плиты с неподвижным лицом, застывшим в немой улыбке. А когда она оборачивалась, сразу было заметно, что во рту у нее едва ли сохранилось два зуба.

Кабачок выходил фасадом на улицу, и на полукруглой вывеске цвета бычьей крови было выведено желтыми буквами: "Остерия Охотничья, владелец Антонио Токки". Аллея вдоль дома вела к столикам под деревьями, откуда открывался вид на Рим. Дом был грубо сколоченный, деревенский, с двумя-тремя подслеповатыми оконцами и черепичной крышей. Лучше всего здесь бывало летом: с утра до вечера приходили посетители - целые семьи с чадами и домочадцами, влюбленные парочки, веселые компании. И все сидели за столиками, пили вино и ели стряпню Токки, любуясь панорамой города. У нас в такие дни не бывало ни одной свободной минутки: хозяин и я еле успевали подавать и убирать со стола, а женщины целый день готовили и мыли посуду. К вечеру мы так уставали, что шли спать, даже не взглянув друг на друга. Зато зимой или в дождливую погоду в доме начинались всякие неурядицы. Отец и дочь ненавидели друг друга - да что там ненавидели, они готовы были друг друга убить! Отец был тупой, властный, жадный и из-за каждого пустяка пускал в ход кулаки. А дочь была дерзкая, скрытная, всегда стояла на своем, как каменная, и всегда последнее слово оставалось за нею. Вероятно, они потому так друг друга ненавидели, что были одной крови, а ведь известно, что люди одной крови бывают иногда самыми лютыми врагами. Но, кроме того, причиной этой ненависти была корысть.

Назад Дальше