Темный карнавал - Рэй Брэдбери 17 стр.


Свет в окнах зажегся и погас еще несколько тысяч раз.

Дети тихо шуршали в листве.

Семнадцатилетний юноша в один прыжок перескочил через улицу, принеся слабый запах губной помады, смазанный отпечаток которой был на его на щеке. Он чуть не сбил старика с ног, извинился и, взбежав по ступенькам крыльца, вошел внутрь.

Старик остался один на один со спящим городом. Город окружил его со всех сторон — темнотой окон, дыханием комнат, а звезды застыли среди мерзлых ветвей, и казалось, что это тысячи снежинок замерли, поблескивая в морозном воздухе.

«Это мой дом. Что за люди входят и выходят из него?» — прокричал старик, обращаясь к детям, катавшимся в листве.

Облетевшие деревья задрожали на ветру.

В 1923-м дом был погружен в темноту. У крыльца остановилась машина, из нее вышла мать с трехлетним сыном — Вильямом. Малыш посмотрел на мир, погруженный в утренние сумерки, на свой дом, а когда мать повела его к дому, он услышал, как она спросила: «Это вы, мистер Терл?». «Да» — ответил старик. Он стоял в тени большого дуба, в ветвях которого шумел ветер. Дверь закрылась.

В 1934-м Вильям выбежал из темноты летней ночи. Он ощущал приятную тяжесть футбольного мяча в руках, а вдоль тротуара, под его ногами, проносилась ночная улица. Он скорее почувствовал, чем увидел старика, пробегая мимо него. Оба не сказали ни слова. И снова дверь закрылась.

В 1937-м Вильям в несколько прыжков перелетел через улицу. На его щеке был след от губной помады, след, оставленный кем-то юным и свежим. Ночь и любовь — вот все, о чем он думал, когда чуть не сбил незнакомца с ног и с криком «Простите!» скрылся за дверью.

В 1947-м году перед домом остановилась машина, в которой, расслабившись, сидел Вильям, одетый в изящный твидовый костюм, а рядом — его жена. Было поздно, он устал, от обоих слабо пахло выпитым в тот вечер. В какое-то мгновение оба они услышали, как деревья зашумели на ветру. Выбравшись из машины и отперев дверь ключом, они вошли в дом. Навстречу из комнаты вышел старик, который воскликнул: «Что вы делаете в моем доме?»

«Что ты делаешь в нашем доме?» — ответил Вильям. «Ну-ка, старик, убирайся сейчас же!» — и, почувствовав легкую тошноту от холода, который исходил от незваного гостя, Вильям обыскал его и вытолкнул за порог. Потом захлопнул дверь и запер ее на замок. Снаружи донесся крик: «Это мой дом! Вы не можете выставить меня за дверь!»

Они поднялись в спальню и погасили свет.

В 1928-м Вильям вместе с другой детворой возился на газоне. Они ждали, того момента, когда можно будет пойти посмотреть цирк, прибывший на железнодорожную станцию. В бледных сумерках рельсы отливали голубоватым металлом. Дети валялись в листве, смеялись, толкали друг друга. Старик с фонариком пересек газон и подошел к ним. «Почему вы играете на моем газоне в такой ранний час?» — спросил он.

«Кто вы?» — ответил Вильям, на мгновение подняв взгляд из кучи малы.

Старик на какое-то время замер перед резвящимися детьми. Потом фонарик выпал из его рук. «О, мой мальчик, да я понял, теперь я понял!» Он протянул руку, чтобы дотронуться до Вильяма. «Я — это ты, а ты — это я. Я люблю тебя, мой милый мальчик, я люблю тебя всем сердцем! Хочешь, я расскажу тебе, каким ты будешь, когда пройдут годы? Если бы ты знал! Меня, как и тебя, зовут Вильямом. И все эти люди, входящие в дом — тоже Вильямы, все они — это ты, и все они — это я!» Старик задрожал. «О, сколько времени, сколько долгих лет прошло!»

«Уходите», — сказал мальчик. — «Вы сошли с ума.»

«Но...» — произнес старик.

«Вы чокнутый! Я сейчас позову папу!»

Старик попятился и пошел прочь.

Огни в окнах дома вспыхивали и гасли. Дети тихо и неприметно валялись в шуршащей листве. Старик стоял в тени на темном газоне.

Наверху, в постели, в 1947 году, не спал Вильям Латтинг. Он сел на постели, зажег сигарету и посмотрел в окно. «Что случилось?» — спросила, проснувшись, его жена.

«Тот старик...» — сказал Вильям Латтинг, — «Думаю, он все еще здесь, стоит под дубом».

«Да нет, вряд ли», — сказала она.

Вильям молча затянулся сигаретой и кивнул. «Что это за дети?»

«Какие дети?»

"Там, на газоне. Чертовски поздно, для того, чтобы безобразничать в сухих листьях!

«Может, это дети Морана».

«Черт! В такое время? Нет, нет».

Он стоял перед окном с закрытыми глазами. «Ты слышишь?»

«Что?»

«Где-то плачет ребенок...»

«Ничего не слышу», — ответила она.

Лежа, она прислушалась. Им обоим показалось, что кто-то пробежал по улице, а потом послышалось, как повернулась ручка на двери в передней. Вильям вышел в коридор и посмотрел с лестницы вниз. Никого не было.

В 1937-м, входя в дверь, Вильям увидел на верхних ступеньках лестницы мужчину в халате, с сигаретой в руке. Тот смотрел вниз. «Это ты, пап?» Мужчина ничего не ответил, вздохнул и исчез в темноте. Вильям пошел на кухню, чтобы наведаться к холодильнику.

Мальчишки кувыркались в темной и мягкой утренней листве.

«Послушай», — сказал Вильям Латтинг.

Он и его жена прислушались.

«Это тот старик». — сказал Вильям. — «Он плачет».

«Отчего?»

«Отчего люди плачут? Может быть, у него несчастье».

«Если утром он все еще будет здесь», — донесся из темноты голос его жены, — «позвони в полицию».

Вильям отвернулся от окна, потушил сигарету и лег в постель. Он смотрел, как на потолке двигались тени, появляясь и исчезая тысячи раз. «Нет», — произнес он в конце концов. «Я не буду звонить в полицию. Не из-за него».

«Почему?»

«Я не стану делать этого. Я просто не смогу», — сказал он почти шепотом.

Они лежали рядом. Ветер принес слабый звук плача. Вильям знал, что стоит ему протянуть руку и отодвинуть занавеску, он увидит детей, кувыркающихся в замерзшей утренней листве. И они будут кувыркаться там, далеко внизу, пока рассвет не озарит небо на востоке.

Его сердце, душа и плоть соединились в желании выйти и лечь в листву, рядом с ними, быть погребенным в листьях, вдыхать их, с глазами, полными слез.

Вместо этого он повернулся на бок, не в силах сомкнуть глаз, не в силах заснуть.

Попрыгунчик в Шкатулке

Jack-In-The-Box, 1947

Он выглянул в окно, сжимая шкатулку в руках. Нет, попрыгунчику не вырваться наружу, как бы он не старался. Не будет он размахивать своими ручками в вельветовых перчатках и раздаривать налево и направо свою дикую нарисованную улыбку. Он надежно спрятан под крышкой, заперт в темнице, и толкающая его пружина напрасно сжала свои витки, как змея, ожидая, пока откроют шкатулку.

Прижав к ней ухо, Эдвин чувствовал давление внутри, ужас и панику замурованной игрушки. Это было тоже самое, что держать в руках чужое сердце. Эдвин не мог сказать, пульсировала ли шкатулка или его собственная кровь стучала по крышке этой игрушки, в которой что-то сломалось.

Он бросил шкатулку на пол и выглянул в окно. Снаружи деревья окружали дом, в котором жил Эдвин. Что там, за деревьями, он не знал. Если он пытался рассмотреть мир, который был за ними, деревья дружно сплетались на ветру своими ветвями и преграждали путь его любопытному взгляду.

— Эдвин! — крикнула сзади мать. — Хватит глазеть. Иди завтракать.

Они пили кофе, и Эдвин слышал ее неровное прерывистое дыхание.

— Нет, — еле слышно сказал он.

— Что?! — раздался резкий голос. Наверное, она поперхнулась. — Что важнее: завтрак или какое-то окно?!

— Окно, — прошептал Эдвин, и взгляд его скользнул вдаль. «А правда, что деревья тянутся вдаль на десять тысяч миль?» Он не мог ответить, а взгляд его был слишком беспомощным, чтобы проникнуть в тот далекий Мир. И Эдвин снова вернул его обратно к газонам, к ступенькам крыльца, к его пальцам, дрожащим на подоконнике.

Он повернулся и пошел есть свои безвкусные абрикосы, вдвоем с Матерью, в огромной комнате, где каждому слову вторило эхо. Пять тысяч раз — утро, это окно, эти деревья и неизвестность за ними.

Ели молча.

Мать была бледной женщиной. Каждый день в определенное время — утром в шесть, днем в четыре, вечером — в девять, а также спустя минуту после полуночи — она подходила к узорчатому стеклу окошка в башенке на четвертом этаже старого загородного дома и замирала там на мгновение, высокая, бледная и спокойная. Она напоминала дикий белый цветок, забытый в старой оранжерее, и упрямо протягивающий свою головку навстречу лунному свету.

А ее ребенок, Эдвин, был чертополохом, которого дыхание осеннего ветра могло разнести по всему свету. У него были шелковистые волосы и голубые глаза, горевшие лихорадочным блеском. Он был нервным мальчиком и резко вздрагивал, когда внезапно хлопала какая-нибудь дверь.

Мать начала говорить с ним сначала медленно и убедительно, затем все быстрее, и наконец зло, почти брызгая слюной.

— Почему ты не слушаешься каждое утро?

Мне не нравится то, что ты торчишь у окна, слышишь? Чего ты хочешь? Увидеть их? — кричала она, и пальцы ее подергивались. Она была похожа на белый ядовитый цветок. — Хочешь увидеть чудовищ, которые бегают по дорогам и поедают людей, как клубнику?

«Да, — подумал он. — Я хочу увидеть чудовищ так ими страшными, как они есть.»

— Ты хочешь выйти туда? — кричала она. — Как и твой отец до того, как ты родился, и быть убитым ими, как он. Этого ты хочешь?

— Нет...

— Разве не достаточно, что они убили его? Зачем тебе думать об этих чудовищах? — она махнула рукой в сторону леса. — Но если ты так уж хочешь умереть, то ступай!

Она успокоилась, но ее пальцы все еще нервно сжимались и разжимались на скатерти.

— Эдвин, Эдвин! Твой отец создавал каждую частичку этого Мира. Он был прекрасен для него, а, значит, должен быть прекрасен и для тебя тоже. За этими деревьями нет ничего, ничего кроме смерти. Я не хочу, чтобы ты приближался к ним. Твой Мир — здесь, и ни о чем другом не надо думать.

Он кивнул с несчастным видом.

— A теперь улыбнись и кончай завтрак, — сказала она.

Он медленно ел, и окно незаметно отражалось в его серебряной ложечке.

— Мама... — начал он медленно и несмело. — А что такое умереть? Ты все время об этом говоришь. Это такое чувство?

— Для тех, кто потом остается жить, это плохое чувство. — Она внезапно поднялась. — Ты опоздаешь на уроки. Беги!

Он поцеловал ее и схватил учебники.

— Пока!

— Привет учительнице!

Он пулей вылетел из комнаты и побежал по бесконечным лестницам, холлам, переходам, все вверх и вверх через Миры, лежащие, как листы в слоеном пироге с прослойками из восточных ковров между ними и яркими свечами сверху. С самой верхней ступеньки он взглянул вниз, в лестничный пролет на четыре Мира Вселенной.

Низменность — кухня, столовая, гостиная. Две возвышенности — музыка, игры, рисование и запертые запретные комнаты. И здесь — он обернулся — Высокогорье удовольствий, приключений и учебы. Здесь он любил болтаться, бездельничать или сесть где-нибудь в уголке, напевая детские песенки.

Итак, это называлось Вселенной. Отец (или Господь, как часто называла его мать) давно воздвиг эти горы пластика, оклеенные обоями. Это было создание Творца, в котором Матери отводилась роль солнца. Вокруг нее должны были вращаться Миры. А Эдвин был маленьким метеором, кружившимся среди ковров и обоев, обвораживающих Вселенную.

Иногда он и Мать устраивали пикники здесь, на Высокогорье, расстилали бесконечные скатерти на коричневых плитах. А со старых портретов незнакомцы с желтыми лицами смотрели на их пир и веселье. Они пили воду, прозрачную и холодную, из блестящих кранов, упрятанных в черепичных нишах, а потом со смехом и воплями, в какой-то буйной радости били стаканы об пол. А еще они играли в прятки, и она находила его то завернутым, как мумия, в старую штору, то под чехлом какого-нибудь кресла, как диковинное растение, защищаемое от непогоды. Однажды он заблудился и долго плутал по каким-то пыльным переходам, пока Мать не нашла его, испуганного и плачущего, и не вернула в гостиную, где все такое родное и знакомое.

Эдвин бегом поднялся по лестнице. Два длинных ряда дверей тянулись вдоль коридора. Все они были закрыты и заперты. С портретов Пикассо и Дали на Эдвина смотрели жуткие лица чудовищ.

— Эти живут не здесь, — говорила Мать как-то, рассказывая ему про портреты изображенных на них чудовищ. Сейчас, пробегая мимо, Эдвин показал им язык. Вдруг он остановился; одна из запретных дверей была приоткрыта. Солнечный свет, вырывавшийся из нее, взволновал Эдвина. За дверью виднелась винтовая лестница, уходящая навстречу солнцу и неизвестности. Эдвин замер в нерешительности. Сколько раз он подходил к разным дверям, и всегда они были закрыты. А что, если распахнуть дверь и взобраться по этой лестнице на самый верх? Не ждет ли его там какое-нибудь чудовище?

— Хэлло! — его крик понесся по винтовой лестнице.

— Хэлло... — лениво ответило эхо — все выше, выше — и пропало.

Он вошел в комнату.

— Пожалуйста, не обижайте меня, — прошептал он глядя вверх.

Эдвин начал подниматься по лестнице, с каждым шагом ожидая заслуженной кары. Глаза у него были закрыты, как у кающегося грешника. Он шел все быстрее и быстрее, винтовые перила, казалось, сами вели его. Неожиданно ступеньки кончились, и он оказался в открытой, залитой солнцем, башенке. Эдвин открыл глаза и тут же зажмурился. Никогда, никогда он не видел еще так много солнца! Он ухватился за металлические перила и несколько мгновений стоял с закрытыми глазами под лучами утреннего солнца. Наконец он осмелился и осторожно открыл глаза.

В первый раз он находился над лесным барьером, окружавшим дом со всех сторон. Сверху этот барьер оказался неширокой полоской, а дальше, насколько хватало глаз, открывалась удивительная картина — зеленая равнина, перерезанная серыми лентами, по которым ползли какие-то жуки. А другая половина мира была голубой и бесконечной. Вдали торчали какие-то предметы, похожие на пальцы. Но чудовищ, как у Пикассо и Дали, нигде не было видно. Затем Эдвин увидел красно-бело-голубые палатки, развевавшиеся на высоких шестах.

Вдруг у него закружилась голова, он почувствовал себя больным, совсем больным. Ведь он прошел через запретную дверь, да еще поднялся по лестнице. «Ты ослепнешь! — он прижал руки к глазам. — Ты не должен был увидеть это, не должен, не должен». Он упал на колени, распростерся на полу, сжавшись в комочек. Еще мгновение, и слепота поразит его!

Пять минут спустя он стоял у окна на Высокогорье и наблюдал знакомую картину. Он снова видел орешник, вязь, каменную стену и этот лес, который он считал бесконечной стеной и за которой ничего не должно быть, кроме кошмара небытия, тумана, дождя и вечной ночи. Теперь он точно знал, что Вселенная не кончается этим миром Низменности и Возвышенностей.

Он снова потрогал ручку запретной двери. Заперто. А правда ли, что он поднимался наверх? Уж не пригрезился ли ему этот бесконечный полузеленый-полуголубой мир? Эдвин затрепетал. Господь, владевший этим чудесным миром! Может быть он и сейчас глядит на него. Эдвин провел ладонью по похолодевшему лицу:

— Я еще вижу, спасибо тебе. Я еще могу видеть.

В девять тридцать, с опозданием на полчаса, он постучался в дверь класса. Учительница ждала его в своем длинном сером платье с капюшоном, закрывавшем лицо. На ней, как обычно, были очки в серебряной оправе и серые перчатки.

— Ты опоздал сегодня.

За ее спиной пламя камина ярко играло на блестящих корешках книг, стоявших на стеллажах. Стеллажи шли вдоль всех стен класса, а камин был такой большой, что Эдвин мог вступить в него не наклоняя головы.

Дверь класса закрылась, стало тихо и тепло. В классе стоял письменный стол, у которого когда-то сидел Господь. Он ходил по этому ковру, набивая свою трубку дорогим табаком, хмуро выглядывал из этого огромного окна с цветными стеклами. В комнате еще носились запахи табака, каучука, кожи и серебряных монет. Здесь голос учительницы звучал медленно и торжественно, когда она рассказывала о Господе, о старых временах, когда Мир еще создавался Волей и Трудом Господа, когда он из проекта на бумаге превращался в строение из бревен и досок. Отпечатки пальцев Господа еще сохранились на нескольких отточенных карандашах, которые лежат в коробке, закрытой стеклом. Их нельзя трогать, можно только смотреть, пока отпечатки не исчезнут, как растаявшие снежинки.

Назад Дальше