Чарли медленно повернулся. Да, Теди потеряна, потеряна безвозвратно.
— Теди, ты же не ходила в цирк.
— Именно что ходила.
— Ты врешь, — покачал головой Чарли.
— Именно что не вру.
— В этой... в этой банке должно быть что-нибудь. Что-нибудь кроме хлама, о котором ты говорила. Слишком уж многие люди верят, что в ней что-то есть. Теди. Ты не можешь этого изменить. Хозяин цирка, если ты и вправду с ним говорила... он соврал. — Чарли глубоко вздохнул и добавил: — Иди сюда, Теди.
— Что ты там еще придумал? — подозрительно сощурилась Теди.
— Подойди ко мне. — Чарли шагнул вперед. — Иди сюда.
— Не трогай меня, Чарли.
— Теди, я же просто хочу показать тебе одну вещь. — Голос Чарли звучал тихо, спокойно и настойчиво. — Ну кисонька. Ну кисонька, кисонька, котеночек ты мой маленький... котеночек!
Прошла неделя. Снова наступил вечер. Первыми пришли Дед Медноув и Бабушка Гвоздика, за ними — Джук, миссис Тридден и Джаду, цветной человек. Дальше потянулись и все остальные — молодые и старые, благодушные и озлобленные, и все они рассаживались по стульям и ящикам, и у каждого были свои мысли, и надежды, и страхи, и вопросы. И все они негромко здоровались с Чарли, и никто не смотрел на святилище.
Они ждали, пока придут и другие, пока соберутся все. По блеску их глаз можно было понять, что каждый видит в банке что-то свое, не такое, как остальные — что-то касающееся жизни, и бледной жизни после жизни, и жизни в смерти, и смерти в жизни, и у каждого была своя история, свой мотив, свои реплики — старые, хорошо знакомые, но все равно новые.
Чарли сидел отдельно ото всех.
— Привет, Чарли. — Кто-то заглянул в раскрытую дверь спальни. — Твоя жена, она что, снова гостит у родителей?
— Ага, смылась в Теннесси. Вернется через пару недель. Только и знает, что бегать из дому... Да будто вы ее не знаете?
— Да уж, непоседливая тебе жена досталась, это точно.
Негромкие разговоры, скрип поудобнее устанавливаемых стульев, а затем, совсем неожиданно, стук каблуков и глаза, сверкающие из полутьмы крыльца — Том Кармоди.
Том Кармоди стоял, не переступая порога, его ноги подламывались и дрожали, руки висели плетьми и тоже дрожали, и он заглядывал в гостиную. Том Кармоди боялся войти. Том Кармоди не улыбался. На влажных, безвольно обвисших губах приоткрытого рта — ни тени улыбки. Ни тени улыбки на белом как мел лице, лице человека, давно и опасно больного.
Дед взглянул на банку, прокашлялся и сказал:
— Странно, я как-то не замечал этого раньше. У него голубые глаза.
— Оно всегда имело голубые глаза, — пожала плечами Бабушка Гвоздика.
— Нет, — проскрипел Дед, — ничего подобного. Последний раз они были карие. И еще... — Он снова взглянул на банку и моргнул. — У него же коричневые волосы. Раньше у него не было коричневых волос.
— Были, — вздохнула миссис Тридден. — Были.
— И ничего подобного!
— Были, были!
Том Кармоди, дрожащий во влажной духоте летнего вечера, Том Кармоди, заглядывающий в комнату, не отрывающий глаз от банки. Чарли небрежно на нее посматривающий, небрежно перекатывающий в ладонях самокрутку, переполненный мира и спокойствия, уверенный в своей жизни и в своих мыслях. Том Кармоди, один в полутьме крыльца, видящий в банке то, чего никогда не видел прежде. И все — видящие то, что они хотят видеть, мысли их — частый перестук дождя по крыше.
— Мой мальчик. Мой маленький мальчик, — думает миссис Тридден.
— Мозг! — думает Дед.
Пальцы цветного человека, мелькающие, как ножки кузнечика.
— Срединная Мама!
— Амеба! — поджал губы рыбак.
— Котенок! Котенок! Ну кисонька, кисонька, кисонька! — Мысли захлестывают Джука, выцарапывают ему глаза. — Кисонька!
— Все и вся! — скрипят усохшие и поблекшие мысли Бабушки. — Ночь, трясина, смерть, белесая нежить, влажные морские твари!
Тишина. А затем Дед шепчет:
— И вот что же все-таки это такое? Вот, скажем, он это? Или она? Или вообще просто оно?
Чарли удовлетворенно взглянул вверх, размял самокрутку, чтобы была чуть плоская и хорошо лежала во рту. И перевел глаза на дверь, на Тома Кармоди, который никогда уже больше не улыбнется.
— Сдается мне, никогда мы этого не узнаем. Да, сдается, что не узнаем.
Он медленно покачал головой и повернулся к гостям, которые смотрели, и смотрели, и смотрели...
Самая обычная банка с маловразумительной диковинкой, какие сплошь и рядом встречаются в балаганчиках бродячего цирка, установленных на окраине маленького сонного городка. Белесое нечто, парящее в сгущенной спиртовой атмосфере, вечно погруженное в то ли сон, то ли какие-то свои мысли, вечно описывающее медленные круги. Безжизненные, широко раскрытые глаза, вечно глядящие на тебя, никогда тебя не замечающие...
Озеро
The Lake, 1944
Волна выплеснула меня из мира, где птицы в небе, дети на пляже, моя мать на берегу. На какое-то мгновение меня охватило зеленое безмолвие. Потом все снова вернулось — небо, песок, дети. Я вышел из озера, меня ждал мир, в котором едва ли что-нибудь изменилось, пока меня не было. Я побежал по пляжу. Мама растерла меня полотенцем.
— Стой и сохни, — сказала она.
Я стоял и смотрел, как солнце сушит капельки воды на моих руках. Вместо них появлялись пупырышки гусиной кожи.
— Ой, — сказала мама. — Ветер поднялся. Ну-ка надень свитер.
— Подожди, я посмотрю на гусиную кожу.
— Гарольд! — прикрикнула мама.
Я надел свитер и стал смотреть на волны, которые накатывались и падали на берег. Они падали очень ловко, с какой-то элегантностью; даже пьяный не смог бы упасть на берег так изящно, как это делали волны.
Стояли последние дни сентября, когда без всяких видимых причин жизнь становится такой печальной. Пляж был почти пуст, и от этого казался еще больше. Ребятишки вяло копошились с мячом. наверное, они тоже чувствовали, что пришла осень, и все кончилось.
Ларьки, в которых летом продавали пирожки и сосиски, были закрыты, и ветер разглаживал следы людей, приходивших сюда в июле и августе. А сегодня здесь были только следы моих теннисных тапочек, да еще Дональда и Арнольда Дэлуа.
Песок заполнил дорожку, которая вела к каруселям. Лошади стояли, укрытые брезентом, и вспоминали музыку, под которую они скакали в чудесные летние дни.
Все мои сверстники были уже в школе. Завтра в это время я буду сидеть в поезде далеко отсюда. Мы с мамой пришли на пляж. На прощание.
— Мама, можно я немного побегаю по пляжу?
— Ладно, согрейся. Но только не долго, и не бегай к воде.
Я побежал, широко расставив руки, как крылья. Мама исчезла вдали и скоро превратилась в маленькое пятнышко. Я был один.
Человек в 12 лет не так уж часто остается один. Вокруг столько людей, которые всегда говорят как и что ты должен делать! А чтобы оказаться в одиночестве, нужно сломя голову бежать далеко-далеко по пустынному пляжу. И чаще всего это бывает только в мечтах. Но сейчас я был один. Совсем один!
Я подбежал к воде и зашел в нее по пояс. Раньше, когда вокруг были люди, я не отваживался оглянуться кругом, дойти до этого места, всмотреться в дно и назвать одно имя. Но сейчас...
Вода — как волшебник. Она разрезает все пополам и растворяет вашу нижнюю часть, как сахар. Холодная вода. А время от времени она набрасывается на вас порывистым буруном волны.
Я назвал ее имя. Я выкрикнул его много раз: — Талли! Талли! Эй, Талли!
Если вам 12, то на каждый свой зов вы ожидаете услышать отклик. Вы чувствуете, что любое желание может исполнится. И порой вы, может быть, и не очень далеки от истины.
Я думал о том майском дне, когда Талли, улыбаясь, шла в воду, а солнце играло на ее худых плечиках. Я вспомнил, какой спокойной вдруг стала гладь воды, как вскрикнула и побледнела мать Талли, как прыгнул в воду спасатель, и как Талли не вернулась...
Спасатель хотел убедить ее выйти обратно, но она не послушалась. Ему пришлось вернуться одному, и между пальцами у него торчали водоросли.
А Талли ушла. Больше она не будет сидеть в нашем классе и не будет по вечерам приходить ко мне. Она ушла слишком далеко, и озеро не позволит ей вернуться.
И теперь, когда пришла осень, небо и вода стали серыми, а пляж пустым, я пришел сюда в последний раз. Один. Я звал ее снова и снова:
— Талли! Эй, Талли! Вернись!
Мне было только 12. Но я знал, как я любил ее. Это была та любовь, которая приходит раньше всяких понятий о теле и морали. Эта любовь так же бескорыстна и так же реальна, как ветер, и озеро, и песок. Она включала в себя и теплые дни На пляже, и стремительные школьные дни, и вечера, когда мы возвращались из школы, и я нес ее портфель.
— Талли!
Я позвал ее в последний раз. Я дрожал, я чувствовал, что мое лицо стало мокрым и не понимал от чего. Волны не доставали так высоко. Я выбежал на песок и долго смотрел в воду, надеясь увидеть какой-нибудь таинственный знак, который подаст мне Талли. Затем я встал на колени и стал строить дворец из песка. Такой, как мы, бывало, строили с Талли. Только на этот раз я построил половину дворца. Потом я поднялся и крикнул:
— Талли! Если ты слышишь меня, приди и дострой его!
Я медленно пошел к тому пятнышку, в которое превратилась моя мать. Обернувшись через плечо, я увидел, как волны захлестнули мой замок и потащили за собой. В полной тишине я брел по берегу. Далеко, на карусели, что-то заскрипело, но это был только ветер.
На следующий день мы уехали на Запад. У поезда плохая память, он все оставляет позади. Он забывает поля Иллинойса, реки детства, мосты, озера, долины, коттеджи, горе и радость. Он оставляет их позади, и они исчезают за горизонтом...
Мои кости вытянулись, обросли мясом. Я сменил свой детский ум на взрослый, перешел из школы в колледж. Потом появилась эта женщина из Сакраменто. Мы познакомились, поженились. Мне было уже 22, и я совсем уже забыл, на что похож Восток. Но Маргарет предложила провести там наш медовый месяц.
Как и память, поезд приходит и уходит. И он может вернуть вам все то, что вы оставили позади много лет назад.
Лейк Блафф с населением 10000 жителей, показался нам за окном вагона. Я посмотрел на Маргарет — она была очаровательна в своем новом платье. Я взял ее за руку, и мы вышли на платформу. Носильщик выгрузил наши вещи.
Мы остановились на 2 недели в небольшом отеле. Вставали поздно и шли бродить по городу. Я вновь открывал для себя кривые улочки, на которых прошло мое детство. В городе я не встретил никого из знакомых. Порой мне попадались лица, напоминавшие мне кое-кого из друзей детства, но я, не останавливаясь, проходил мимо. Я собирал в душе обрывки памяти, как собирают в кучу осенние листья, чтобы сжечь их.
Все время мы были вдвоем с Маргарет. Это были счастливые дни. Я любил ее, по крайней мере, я так думал. Однажды мы пошли на пляж, потому что выдался хороший день. Это не был один из последних дней сезона, как тогда, 10 лет назад, но первые признаки осени и осеннего опустошения, уже коснулись пляжа. Народ поредел, несколько ларьков было заколочено, и холодный ветер уже начал напевать свои песни.
Все здесь было по-прежнему. Я почти явственно увидел маму, сидевшую на песке в своей любимой позе, положив ногу на ногу и оперевшись руками сзади. У меня снова возникло то неопределенное желание побыть одному, но я не мог себя заставить сказать об этом Маргарет. Я только держал ее под руку и молчал.
Было около четырех часов. Детей, в основном, уже увели домой, и лишь несколько группок мужчин и женщин, несмотря на ветер, нежились под лучами вечернего солнца. К берегу причалила лодка со спасательной станции. Плечистый спасатель вышел из нее, что-то держа в руках.
Я замер, мне стало страшно. Мне было снова 12 лет, и я был отчаянно одинок. Я не видел Маргарет; я видел только пляж и спасателя с серым, наверное, не очень тяжелым мешком в руках и почти таким же серым лицом.
— Постой здесь, Маргарет, — сказал я. Я сам не знаю, почему это сказал.
— Но что случилось?
— Ничего. Просто постой здесь.
Я медленно пошел по песку к тому месту, где стоял спасатель. Он посмотрел на меня.
— Что это? — спросил я.
Он ничего не ответил и положил мешок на песок. Из него с журчанием побежали струйки воды, тут же затихая на пляже.
— Что это? — настойчиво спросил я.
— Странно, — задумчиво сказал спасатель.
— Никогда о таком не слышал. Она же давно умерла.
— Давно умерла?
Он кивнул:
— Лет десять назад. С 1933 года здесь никто из детей не тонул. А тех, кто утонул раньше, мы находили через несколько часов. Всех, кроме одной девочки. Вот это тело; как оно могло пробыть в воде 10 лет?
Я смотрел на серый мешок.
— Откройте. — Я не знаю, почему сказал это. Ветер усилился.
Спасатель топтался в нерешительности.
— Да откройте же скорее, черт побери! — Закричал я.
— Лучше бы не надо... — начал он. — Она была такой милашкой...
Но увидев выражение моего лица, он наклонился и, развязав мешок, откинул верхнюю часть. Этого было достаточно. Спасатель, Маргарет и все люди на пляже исчезли. Осталось только небо, ветер, озеро, я и Талли. Я что-то повторял снова и снова: ее имя. Спасатель удивленно смотрел на меня.
— Где вы ее нашли? — спросил я.
— Да вон там, на мели. Она так долго была в воде, а совсем как живая.
— Да, — кивнул я. — Совсем, как живая.
«Люди растут», — подумал я. А она не изменилась, она все такая же маленькая, все такая же юная. Смерть не дает человеку расти или меняться. У нее все такие же золотые волосы. Она навсегда останется юной, и я всегда буду любить ее, только ее...
Спасатель завязал мешок. Я отвернулся и медленно побрел вдоль воды. Вот и мель, у которой он нашел ее.
И вдруг я замер. Там, где вода лизала песчаный берег, стоял дворец. Он был построен наполовину. Точно также, как когда-то мы строили с Талли: наполовину она, наполовину я. Я наклонился и увидел цепочку маленьких следов, выходящих из озера и возвращающихся обратно в воду. Тогда я все понял.
— Я помогу тебе закончить, — сказал я.
Я медленно достроил дворец, потом поднялся и, не оборачиваясь, побрел прочь. Я не хотел верить, что он разрушится в волнах, как рушится все в этой жизни. Я медленно шел по пляжу туда, где, улыбаясь, ждала меня чужая женщина, по имени Маргарет.
Надгробный камень
The Tombstone, 1945
Начать с того, что путь был не близок, ей в тонкие ноздри забивалась пыль, а Уолтер, муженек ее, родом из пыльной Оклахомы, и в ус не дул: крутил руль «форда» и раскачивался костлявым торсом туда-сюда — глаза бы на него не глядели, болван самоуверенный, но в конце концов они добрались до этого кирпичного города, нелепого, как старый грех, и даже нашли, где снять комнату. Хозяин провел их наверх и отомкнул ключом дверь.
Посреди тесной каморки высился надгробный камень.
Леота — по глазам было видно — сразу смекнула, что к чему, но тут же притворно ахнула и с дьявольской быстротой начала кое-что перебирать в уме. У нее были свои приметы, которые Уолтер так и не смог постичь, а тем более искоренить. Раскрыв рот, она отпрянула, а Уолтер вперился в нее взглядом серых глаз, сверкнувших из-под тяжелых век.
— Ну, нет! — решительно вскричала Леота. — Коль в доме покойник, туда ни ногой!
— Леота! — одернул ее муж.
— О чем речь? — удивился хозяин. — Мадам, неужто вы подумали…
Леота в душе усмехнулась. Разумеется, она ничего такого не подумала, но это был единственный способ насолить мужу, деревенщине из Оклахомы; так вот:
— Сказано вам, не согласна я спать, где мертвец лежит! Выносите его — и все тут!
Вконец обессилевший, Уолтер не сводил глаз с продавленной кровати, и Леота осталась довольна — все-таки она ему досадила. Что ни говори, а приметы бывают ох как полезны. До ее слуха донесся голос хозяина: