Желтенькое простое платье в наивную "сборочку" (фабричный набивной ситчик), под "пейзанку", было, пожалуй, самым приятным для его глаза, да еще он любил ту кофточку с пуговицами на спине, может быть, тоже в силу воспоминаний. Ночами колокольчик снизу его больше не будил. Барышня, по-видимому, вполне уверилась в его надежности и профессиональной пригодности. Да и в самом деле, его пребывание тут диктовалось не только соображениями личного удобства и отдыха (ожидался еще и гонорар), но и профессионально-медицинскими резонами. Кто знает, как повела бы себя его подопечная, если бы он внезапно уехал. Но ведь в конце концов это должно же было случиться! Однажды Нина застала его на озере. Она шла в своем желтеньком "в сборочку" платьице, в белой круглой шапочке, закрывающей тоже круглые наивные брови, волоча за собой какую-то цветную подстилку, а он, только что переплывший с одного берега озера на другой и обратно, с мокрыми светло-русыми волосами, в брызгах воды на загоревшем поджаром теле, в полосатых длинных купальных трусах выходил из воды. "Явление Афродиты", - как он с беззлобным юмором о себе подумал. - Какой вы красивый, Петр Андреевич! - звонко крикнула Нина, приостановившись с зажатой в руке подстилкой, и он, не то удивленный, не то смущенный, а скорее всего раздосадованный ее наивной репликой, ринулся к ней на заросший травой берег и несколько раз мокрыми скользкими руками подбросил к небу, как мячик. Она визжала, вырываясь и хохоча. - Холодный, мокрый! Пустите, да пустите же! Смотрите, шляпка из-за вас упала! - Будете впредь надо мной издеваться! Красивый!!! - А если красивый? Она уже сидела под деревом на своей радужной подстилке, отбросив в траву запачканную шляпку, стриженые темные волосы от ветра взлохмачены, а он, пытаясь усмирить дыхание, оказался возле. Ее тонкий пальчик сметал брызги с его начинающей облезать спины. - Красивый, красивый, красивый. - Доиграетесь, - рычал он и, вдруг сорвавшись с места, побежал в заросли ив, где оставил одежду. Слава богу, хоть не нагишом застала, - впрочем, нагишом он, помня о хозяевах, не купался. Какие-то детские сцены, которые вот уже лет тридцать как с ним не случались. Уж не время ли остановилось? В этот же день, вечером, она приплелась к нему наверх, где, по обыкновению, было полутемно - горела только лампа на столике, охая, жалуясь на головокружение, ломоту во всем теле, резь в глазах и невыносимую головную боль. И еще, доктор, болят все зубы сразу. - Ага, есть все, кроме воды в колене, как у нашего друга Джерома. Сверх обыкновения, она не рассмеялась его шутке, сидела на стуле подавленная и ждала его "последнего слова". Выживет ли? Может, просто перегрелась на солнце? Да нет, сидела в тени, под деревь- ями, - сам же видел. Его так и подмывало устроить настоящий врачебный осмотр. Положить на диванчик, пощупать живот и печень, нет ли каких затвердений в груди, и как ведет себя селезенка? И что там, собственно, с позвонками? А как обстоят дела по женской части? Это было бы нормально. Это было бы правильно. Но он не мог. Что-то такое примешивалось в его отношение к этой барышне, что он просто приложил к ее жилке на запястье пальцы, чтобы измерить пульс. Ого, как частит! Тут же незаметно нащупал свой - еще чаще. Накапал в стаканчик успокаивающих капель, налил кипяченой воды, которая у него стояла в специальном кувшинчике, накрытом салфеткой. Дал выпить ей и, увидев, что она, сморщившись от горечи, не допила своей порции, допил за ней сам. - Видите, вы меня заразили! Но она не рассмеялась, напротив, расплакалась. - Не уезжайте, не уезжайте, не уезжайте. У него у самого задрожали губы, глупая какая барышня. Может, влюбилась? Или он у нее вроде талисмана, доброго домового? - Пока у вас (точнее было бы сказать "у нас") такой пульс, нельзя мне уезжать. Я же доктор.
- Миленький, красивый, добрый! Все-таки исхитрилась и чмокнула его влажным горячим ртом куда-то в нос, а он, разозлившись, шлепнул ее по плоскому заду, как никогда бы не осмелился шлепнуть "даму". - Чтобы знали, какой я добрый! Хотелось догнать и еще, еще ее отшлепать. Какая-то уж слишком инфантильная для своих лет. И неужели не понимает, что не сможет он здесь надолго остаться, не сможет, даже если бы и хотел... "Вот тут и нужен художник!" - плотоядно подумал Дорик и бестрепетной рукой послал телеграмму в контору господина Нагеля, в которой значилось, что из Италии проездом на несколько дней приезжает племянник - скульптор и архитектор Дориан Нагель (пусть он будет Дориков отдаленный предок и тез- ка - зачинатель имени). Встречайте, мол, заморского гостя, царевича Гвидона-Дориана. И завертелось, закрутилось. Мамаша квохчет - ах, Доринька, ах, наш ангельчик! Папаша Нагель утирает горделивые слезы - какой талант, нет, вы подумайте, какой талант! Первая премия на всеевропейском конкурсе проектов памятника Наполеону! Это вам не капусту квасить! А барышня присматривается, молчит, дичится, потом робко показывает ему свои этюды (небрежная похвала), потом приходит к доктору наверх делиться своими впечатлениями. Он непонятный, Петр Андреевич, он совсем непонятный! В конце концов этот чернокудрявый Дориан - тридцати-тридцатипятилетний жгучий красавец, лет этак на семь младше доктора и во всем внешне противоположный его загорелой поджарости, светлоглазости, русым волосам, решает, как подлинно артистическая натура, поселиться во флигеле. В большом доме ему не нравится - мрачно, шумно, не хватает воздуха и "природы". "Мог бы уж дотерпеть до своей Италии, там "природы" - кушай-не хочу!" желчно думает доктор, собирая пожитки. Жить втроем во флигеле он не желает. Но опять врывается барышня, плачет, умоляет, смотрит наивными глазами, говорит, что снова заболеет, что умрет без него, без Петечки Андреевича, и этот Дориан ее чем-то пугает, он такой непонятный (вот приискала словечко!), и она не сможет без него, без Петра, без Петра Андреевича выдержать присутствие этого странно-страшного непонятного кузена. И пусть кузен поселится наверху, рядом с доктором, тогда ей не будет так страшно, а она попросит Дуняшу занять комнату рядом с ней, знаете, где пристроечка? - Еще хотя бы недельку, - просит она наконец тихим, безнадежно-упавшим голосом. Он дотрагивается рукой до ее запястья, до пульсирующей жилки - боже, будто только после марафонского забега; до лба - пылает, а щеки, ее недавно еще бескровные щеки алеют, как пионы. (Дорик совместно с доктором отыскивает сравнение, не слишком заезженное, но ничего вернее, чем "как пионы", не находит, а ранние пионы только что распустились вокруг дорожки к озеру, одуряя призывным чувственным запахом, и сам Дорик время от времени покупает у вокзалов букет пионов и пишет какие-то безумные, нежно-пылающие, влажные, очень чувственные натюрморты.) - Да у вас температура. Сядьте. Он дает ей градусник, нетерпеливо постукивая пальцами по столу, ждет семь-восемь минут и видит, что действительно температура, что, вероятно, подхватила инфлюэнцу. Тут уже начинают суетиться Дуняша, Глаша и мамаша. Они опять что-то переносят из большого дома во флигель, покрикивают, топочут, суетятся, судачат, доктор же отдает четкие сухие распоряжения. В большом доме отменяется ежевечернее лото, папаша Нагель в волнении, мамаша - в полуобмороке. Однако Дориана Нагеля поднявшаяся суматоха вокруг инфлюэнцы кузины не останавливает. Он преспокойно въезжает на верхний этаж флигеля, поселяясь через комнату от доктора. И тот бесконечно благодарен, что не стена к стене. Он Нагеля не выносит, и это, кажется, единственное совпадающее у них чувство. (Странно, но сам Дорик, вглядываясь в прошлое, испытывает к доктору симпатию.) Несколько ночей у ее постели.