На школьный двор мы вырвались после уроков своей второй смены, и было все кругом, как ночью. Сыпался с неба снег. Двор воздушно утопал в белых хлопьях снега, но воздух был по-зимнему мглистый, сизый, будто б расцарапанный до крови стеклянисто сыплющимися снежинками. Кучка самых озорных затеяла играть в снежки. А мы с Костей боролись, катались по снегу - тоже будто б играючи. Костю я поборол. Он отбежал в гущу, к ребятам, и вдруг стал громко кричать во всеуслышание: "Твоя мама пьяница, пьяница!" Ощущение головокружения и тошноты от того, что я услышал, быстро сменилось приступом исступления и ярости. Но из-за своей неуклюжести я так и не поймал Костю, а все бегал и бегал за вертким, ловким мальчиком, зло на бегу выкрикивающим одно и то же. И так было, пока бешенство не исторгло уже из меня освобождающие, торжествующие вопли: "А твоя мама умерла! Сиротка! Детдомовская сиротка!" Костя перестал убегать и кинулся на меня; и он, а не я, рыдал от услышанного, орал так страшно, будто б его резали.
Этот его ор так меня испугал, что бросился я бежать, спасаться, но тщетно. Костя ледышкой ударился в спину. Та драка, что происходила, напугала всех, потому что ребята исчезли и двор был пуст, когда страшная огромная женщина растащила нас и трясла, держа за шкирку одного - в одной руке, другого - в другой, будто на весах, добиваясь немедля правды. Но мы затравленно, глухо молчали, приходя в сознание, и уже не смели произнести вслух того, что кричали.
Женщина влезла в сугроб в одном платье. Снег сыпал ей искристо в глаза, будто это из ее глаз сыпались серебристые искры, и застил от нас ее лицо. Как мороз по коже, продирал трубный, властный голос, требующий тотчас и за все ответа. Она втащила нас кутятами в теплую тишайшую школу, где слышен был гулко каждый звук. И мы позабыли, что с нами было, дрожа от страха только перед ней - директором школы. Чудилось, это огромных размеров пузатое мужиковатое существо проглотит нас. Но были на этот раз отпущены живыми, хоть и не прощены: всесильное существо потребовало явиться в школу с родителями. Мы бродили с Костей беспризорниками, собачонками в зимних сумерках, что казались нам уж глубокой, вечной ночью, тряслись от страха. Домой не шли. Пока не поклялись, что оба ничего не скажем нашим мамам, чтоб спасти их, да и себя от этого существа - от вызова в школу. На следующий день мы, ничего не сказав дома, ждали, обмирая от звука шагов, прихода этого существа за нами в класс. Но оно не пришло. Оно забыло о нас.
Снова я попал к директору школы очень скоро, той же зимой, за разбитое в классе стекло. Меня толкнул одноклассник, и я повалился на застекленный шкаф. Он отбежал, и Роза Федоровна схватила за шиворот меня. Я затравленно молчал. В школьном, набитом учебниками шкафу зияла дыра, будто и не стекло было разбито, а совершил кто-то кражу. Меня куда-то потащили. Ввели в огромный кабинет, где сидела она, директор, насупив густые, дремучие брови. Роза Федоровна что-то шепнула ей в ухо, она побагровела и оглоушила меня, стоящего перед ней столбиком, безжалостным кромешным ором: "Поставим на учет в милицию, там воспитают! Мать в школу! Немедленно ко мне мать, мать!.."
Теперь я был одинок. Придя из школы домой, весь вечер трепетал и ждал, что за мной придут. Выключил в комнатах свет, чтоб подумали, что никого дома нету, а чтобы не раздалось звонков по телефону, сдвинул незаметно трубку. Происходящее со мной осталось незаметным для мамы.
А что ее вызывают к директору - этого произнести не смог и начал день за днем скрывать. В школу ходил от страха не пойти, а на уроках сидел как замертво и прятался от директора: стоило почудиться, что раздался ее голос, как бросался прятаться в другой конец школы.
Верил, что в силах этой огромной бровастой женщины отнять меня у мамы и посадить в милицию; школа и милиция были чем-то общим в моем сознании - тем, куда пойдешь, даже если не захочешь, потому что заставят много-много людей, которые сильнее тебя одного. Мало что зная о милиции, я хорошенько помнил, что именно это слово было страшным отцу - помнил, как он его пугался, когда мама грозила не однажды позвонить в милицию. Я знал, что в милицию можно человека сдать, но не знал, что после оттуда все же возвращаются, мне казалось, что в милицию людей сдают на веки вечные. Думал, что милиция - это что-то похожее на темную комнату, где тебя наказывают темнотой, прячут от родных, лишают дома, не кормят.
Слово "милиция" застыло в моих ушах. А испугался так, что после у меня появилось легкое заикание; и потом, спустя много лет, приходя от чего-то в волнение или чувствуя страх, начинал заикаться. Ее звали Аллой Павловной. Она могла орать на всякого и, казалось, была поставлена распоряжаться в этом доме чуть не жизнями детей. Ей покорялись и родители - всегда можно было видеть, как стоят на первом этаже, беспризорные, мужчина или женщина, да ожидают у дверей ее кабинета, распахнутого меж тем настежь, так как она никого не боялась и не стеснялась. Она же запомнила мою фамилию и крепко помнила про разбитое стекло. Как я ни прятался от нее, но не однажды в спину ударяло басом: "Павлов! Ну-ка подойди ко мне!" Не чуя под собой ног, я подходил к ней, возвышающейся, такой же неприступной и громадной своим животом да боками, как гора. Волосы ее имели неестественный красновато-рыжий цвет. "Когда будет мать? Пусть или платит, или сама вставляет".
Те, у кого не было отцов, обнаруживались в классе самым унизительным образом. Все дети завтракали - школьный завтрак стоил три с копейками рубля в месяц. А кто был из неполных семей или с матерями-одиночками, тем завтрак в школе оплачивало государство. Роза Федоровна не церемонилась и деньги собирала прямо на уроке, проходя с целлофановым пакетом между партами. И ты у всех на глазах ничего в пакет этот не клал и завтракал потом вместе со всеми; если с матерью-одиночкой - то как бесплатник, а если отец все же присутствовал в жизни и платил алименты - то как льготник. И когда не хватало на весь класс котлетки или сосиски, то было всегда чувство, что ты съел чужую - того, чьи родители платили за школьный завтрак. Платили даже из тех семей, где отцы безбожно пили, все пропивая, и оставались незаметными, прощенными. А таких, кто не платил, отчего-то все накрепко помнили и ничего не прощали - от буфетчицы до директора школы. И если разбивалось в классе стекло, то виноватым всегда выходил этот, кого они помнили. Или стоило разбежаться на переменке, как уже ударял в спину брошенный камнем окрик: "Ну-ка пойди ко мне!"
2
Свиблово - московская окраина, километрах в тридцати от Красной площади и Кремля. Этот район Москвы обживали татары, переселенные сюда в шестидесятых годах из трущоб Марьиной Рощи. Кроме татар, населяли район деревенские, кто жил еще в деревне Свиблово, которую снесли в пух и прах, отдавая землю ее под Москву. Деревня насчитывала бытия своего на земле многие сотни лет, как и московская земля. Ею владели при московских царях бояре из рода Свиблов. От бояр этих и взяла она свое название. Это я вычитал у Соловьева, в его "Истории России с древнейших времен", три начальных тома которой выклянчил у своего киевского дедушки, да и то как подарок загодя на четырнадцатилетние (больше он из жадности так и не дал), и тогда же возгордился написать ни больше ни меньше "Историю Свиблова". Но некая деревня Свиблово поминалась за всю русскую историю только раз или два, как боярская вотчина.
Нашу школу учителя называли не без гордости "русской". Гордость за школу внушалась исподволь с первых классов, будто б за "французскую" или "английскую".