Живу очень плохо: я получал вэлфер -- 280 долларов в месяц, теперь у меня подошел пенсионный возраст и дали мне пенсию -- всего 218 долларов. Я получил два чека и как порядочный человек пошел в свой вэлфер-центр и сказал им: "Вот два чека, но я не хочу пенсию, я хочу вэлфер. Мой номер стоит 130 долларов, на питание мне остается только 88 долларов в месяц, я не могу так, я умру с голоду, у меня плохой желудок". -- Я честно пришел, сказал, вернул чек. Они говорят: "Мы ничего не можем сделать. По закону вы должны получать пенсию". Он чуть не плачет.
-- А зачем вы сюда ехали? -- злобно говорю я.
-- Понимаете, я всегда о море писал. Как корабль придет -- я сразу на корабль. Меня моряки любили. О странах всяких рассказывали. Захотелось повидать. Как же мне быть? -- заглядывает он мне в глаза. -- Я хочу к жене, она у меня такая хорошая, -- он плачет.
-- Поезжайте в советское посольство в Вашингтоне, -- говорю я ему, -может, они вас и пустят обратно. Хотя точно сказать нельзя. Попроситесь, поплачьте. Вы ничего здесь против них не писали?
-- Нет, -- говорит он, -- только рассказ в журнале по-английски мой о море напечатают скоро, но не антисоветский, о море. Послушайте, а они меня не посадят? -- говорит он мне, беря меня за рукав.
-- Слушайте, зачем им вас сажать...
Я хотел добавить, что кому он на хуй нужен, и еще что-то едкое, но сдержался. У меня не было к нему жалости. Я сидел перед ним на его грязном стуле, с которого он смел рукой крошки и пыль, он сидел на кровати, передо мной торчали его старые ноги в синих тапочках, мне он был неприятен -неопрятный глупый старик. Я был человек другой формации, и хотя я сам часто приглушенно рыдал у себя в номере, мне до пизды была бы эмиграция, если бы не Елена. Убийство любви, мир без любви был мне страшен. Но я сидел перед ним худой, злой, загорелый в джинсиках и курточке в обтяжку, с маленькими, заломившимися при сидении бедрами, сгусток злости. Я мог ему пожелать стать таким, как я, и сменить его страхи на мои злобные ужасы, но он не мог стать таким, как я.
-- Вы думаете, пустят? -- заискивающе произнес он. Я был уверен, что не пустят, но надо же было его утешить. Я ничего о нем не знал, кроме того, что он говорил сам. Может, он не такой безобидный, каким предстает в своем сегодняшнем положении.
-- Я хочу вас попросить, -- говорит он, видя, что я встаю со стула, -никому не говорите о нашем разговоре. Пожалуйста.
-- Не скажу, -- говорю я. -- Вы извините, но меня ждут.
Синие тапочки передвигаются со мной за дверь. В лифте я облегченно вздыхаю. Еб его, дурака, мать.
О разговоре с ним я рассказал все-таки Левину. Из озорства.
Давид Левин внешне похож на шпиона или провокатора из советских лубочных фильмов. Я не мастер портретов, самое характерное в его физиономии -- лысина, только по бокам головы присутствует какая-то окаймляющая растительность. Я не был с ним знаком, но мне передавали, что он обо мне заочно говорил какие-то гадости. Он величайший сплетник, этот Левин. Мне Леня Косогор из 2-го тома Гулага говорил. Мне было так глубоко наплевать на всю русскую эмиграцию, старую, новую и будущую, что я только смеялся, но когда я вселился в отель, он, к моему удивлению, однажды остановил меня и сказал с укором, что я высокомерен и не хочу с ним побеседовать. Я сказал, что я не высокомерен, но что сейчас спешу, а вернусь через пару часов и зайду к нему. Зашел.
Для мало-мальски разумного русского человека другой человек из России не загадка. Тысячи примет указывают сразу на то, что этот человек и кто он. Левин производил на меня впечатление человека, который вот-вот ударится в истерику и заорет. Что он заорет, я заранее знаю. Приблизительно это будет следующая фраза: "Уйди, сука, что вылупился, счас, бля, гляделки повылавливаю, устрица поганая!". Эта фраза из уголовного быта заключает в себе все мое впечатление от Левина.
Я не знаю подробно его жизни, но я подозреваю, что, возможно, он и сидел в СССР в тюрьме за уголовщину. А может -- нет.
Он говорит о себе, что он журналист. Но из статей Левина, напечатанных все в том же "Русском деле", лезет на свет божий всякое дерьмо типа утверждений, что в СССР в хороших новых домах живут только кэгэбэшники и прочие басни. Сейчас он говорит о себе, что он журналист из Москвы, а когда я видел его мельком один раз в Риме, он говорил, что он журналист из Архангельска. Все, что он рассказывает о себе, -- двойственно. С одной стороны, он говорит, что в СССР очень хорошо жил, в командировки "на цековских самолетах летал", а с другой -- что он страдал в СССР от антисемитизма. Живет он сейчас исключительно на деньги, которые получает от еврейских организаций или непосредственно от синагог. Тоже своего рода вэлфер. Когда-то ему сделали операцию в брюшной полости, мне кажется, он использовал свое несчастье как средство качать деньги из американских евреев. Мне он как до пизды дверцы не нужен, что может быть интересно в пятидесятилетнем человеке с плохим здоровьем, живущем в дерьмовом отеле и пишущем драму "Адам и Ева", которую он мне стыдливо читал. Я тоже стыдливо -- даже Левина мне жалко было обидеть -сказал ему, что такая литературная форма мне не близка, и потому ничего не могу я сказать о его произведении. Не мог же я сказать ему, что его "Адам и Ева" -- это не литературная форма, а форма охуения от западной жизни, в которую он, как и все мы, вступил по приезде сюда. Он еще хорошо держится, другие сходят с ума.
Еще в первой беседе Левин полил грязью весь отель, всех его обитателей, но видно было, что одному ему хуево, и он время от времени прибивается к кому-то. Прибился он и ко мне, взял меня с собой в синагогу на концерт, познакомил меня с маленькой еврейской женщиной, говорящей по-русски, я впервые присутствовал на службе в синагоге, причем с интересом и благоговением отсидел всю службу, вел себя чинно и внимательно, в то время как Левин без умолку трепался со старушкой. Я, может, и вступил бы благодаря Левину в тот мир, но мне было там скучно, еврейские семейные обеды, на которые меня пригласили бы, меня мало устраивали. Я люблю фаршированную рыбу и форшмак, но больше тянусь к фаршированной взрывчатке, съездам и лозунгам, как вы впоследствии увидите. Эдичке нормальная жизнь скучна, я от нее в России шарахаются, и тут меня в сон и службу не заманите. Хуя.
Несколько раз Левин приходил ко мне и после этого, и хотя я усиленно вживлял в себя человеколюбие и считал, что всех несчастных нужно жалеть, а Левин попадал под мое понимание "несчастного человека", и мне его, несмотря на его злобность, было действительно жалко, знакомство с ним пришлось прекратить. Все, что он видел у меня, и все, что я ему говорил, заранее рассчитывая, что он унесет все это и размножит, и раздует, и искривит, -- он ухитрялся увеличить гиперболически и глупо. Портрет Мао Цзэ дуна на стене превратился в мое вступление в китайскую партию. Что за китайская партия, я не знал, но нужно было сократить количество русских, и Левин попал под сокращение, бедная злобная жертва. Я здороваюсь с ним и иногда полминуты что-то вру ему. Он не верит, но слушает, а потом я ухожу.
-- Дела, -- говорю я, -- дела ждут.
Сорванные с мест, без привычного окружения, без нормальной работы, опущенные на дно жизни люди выглядят жалко. Как-то я ездил на Лонг Бич купаться с яростным евреем Маратом Багровым, этот человек умудрился выйти на контрдемонстрацию против демонстрации за свободный выезд евреев из СССР, идущей по 5-й авеню. Вышел он тогда с лозунгами "Прекратите демагогию!", "Помогите нам здесь!".