Он мне раз и говорит: "Душка Постельников, ты опытнее, пособи мне обратить на себя внимание. Иначе, говорит, я вас больше и тешить не хочу, потому что на меня начинают находить прегорькие минуты". - "Да, друг ты мой, - отвечаю я ему, - да мне самому не легче тебя". И я это не лгу. Вы не поверите, что я бог знает как обрадовался, узнав, что вы в Петербурге.
- А вы почему, - говорю, - это узнали?
- Да как же, - говорит, - не узнать? Ведь у нас это по реестрам видно.
- Гм, да, мол, вот что... по реестрам у вас видно.
А он продолжает, что хотел было даже ко мне приехать, "чтобы душу отвести", да все, говорит, ждал случая.
Ух, батюшки, так меня и кольнуло! - Как, какого, - говорю, - вы ждали случая?
- А какого-нибудь, - отвечает, - чтобы в именины или в рожденье... нагрянуть к вам с хлебом и солью... А кстати, вы когда именинник? - И тотчас же сам и отгадывает. - Чего же, - говорит, - я, дурак, спрашиваю, будто я не знаю, что четырнадцатого декабря?
Это вовсе неправда, но мне, разумеется, следовало бы так и оставить его на этот счет в заблуждении; но я это не сообразил и со страха, чтоб он на меня не нагрянул, говорю: я вовсе и не именинник четырнадцатого декабря.
- Как, - говорит, - не именинник? Разве святого Филимона не четырнадцатого декабря?
- Я, - отвечаю, - этого не знаю, когда святого Филимона, да и мне можно это и не знать, потому что я вовсе не Филимон, а Орест.
- Ах, и вправду! - воскликнул Постельников. - Представьте: сила нривычки! Я даже и позабыл: ведь это Трубицын поэт вас Филимоном прозвал... Правда, правда, это он прозвал... а у меня есть один знакомый, он действительно именинник четырнадцатого декабря, так он даже просил консисторию переменить ему имя, потому...потому... что... четырнадцатого декабря... Да!, четырнадцатого...
И вдруг Постельников воззрился на меня острым, пристальным взглядом, еще раз повторил слово "четырнадцатое декабря" и с этим тихо, в рассеянности пожал мне руку и медленно ушел от меня в сторону.
Я был очень рад, что от него освободился, пришел домой, пообедал и пресладостно уснул, но вдруг увидел во сне, что Постельников подал меня на блюде в виде поросенка под хреном какому-то веселому господину, которого назвал при этом Стаськой Пржикрживницким.
- На, - говорит, - Стася, кушай, совсем готовый: и ошпарен и сварен.
Дело пустое сон, но так как я ужасный сновидец, то это меня смутило. Впрочем, авось, думаю, пронесет бог этот сон мимо. Ах! не тут-то было; сон пал в руку.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Приходит день к вечеру; "ночною темнотой мрачатся небеса, и люди для покоя смыкают уж глаза", - а ко мне в двери кто-то динь-динь-динь, а вслед за тем сбруею брясь-дрясь-жись! "Здесь, - говорит, - такой-то Ватажков"? Ну, конечно, отвечают, что здесь.
Вошли милые люди и вежливо попросили меня собраться и ехать.
Оделся я, бедный, и еду.
Едем долго ли, коротко ли, приезжаем куда-то и идем по коридорам и переходам. Вот и комната большая, не то казенная, не то общежитейская... На окнах тяжелые занавески, посредине круглый стол, покрытый зеленым сукном, на столе лампа с резным матовым шаром и несколько кипсеков; этажерка с книгами законов, а в глубине диван.
- Дожидайтесь здесь, - велел мне мой провожатый и скрылся за следующею дверью. Жду я час, жду два: ни звука ниоткуда нет. Скука берет ужасная, скука, одолевающая даже волнение и тревогу. Вздумал было хоть закон какой-нибудь почитать или посмотреть в окно, чтоб уяснить себе мало-мальски: где я и в каких нахожусь палестинах; но боюсь! Просто тронуться боюсь, одну ногу поднимаю, а другая - так мне и кажется, что под пол уходит... Терпенья нет, как страшно!
"Вот что, - думаю себе, - проползу-ка я осторожненько к окну на четвереньках. На четвереньках - это совсем не так рискованно: руки осунутся, я сейчас всем телом назад, и не провалюсь".
Думал, думал да вдруг насмелился, как вдруг в то самое время, когда я пробирался медведем, двери в комнату растворились, и на пороге показался лакей с серебряным подносом, на котором стоял стакан чаю.
Появление этого свидетеля моего комического ползания на четвереньках меня чрезвычайно оконфузило... Лакей-каналья держался дипломатическим советником, а сам едва не хохотал, подавая чай, но мне было не до его сатирических ко мне отношений. Я взял чашку и только внимательно смотрел на все половицы, по которым пройдет лакей. Ясно, что это были половицы благонадежные и что по ним ходить было безопасно.
"Да и боже мой, - сообразил я вдруг, - что же я за дурак такой, что я боюсь той или другой половицы?" Ведь если мне уж определено здесь провалиться, так все равно: и весь диван, конечно, может провалиться!"
Это меня чрезвычайно успокоило и осмелило, и я, после долгого сиденья, вдруг вскочил и заходил через всю комнату с ярым азартом. Нестерпимейшая досада, негодование и гнев - гнев душащий, но бессильный, все эта меня погоняло и шпорило, и я шагал и шагал и... вдруг, милостивые мои государи, столкнулся лицом к лицу с седым человеком очень небольшого роста, с огромными усами и в мундире, застегнутом на все пуговицы. За его плечом стоял другой человек, ростом повыше и в таком же точно мундире, только с обер-офицерскими эполетами.
Оба незнакомца, по-видимому, вошли сюда уже несколько минут и стояли, глядя на меня с усиленным вниманием.
Я сконфузился и остановился.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Маленький генерал понял мое замешательство, улыбнулся и сказал:
- Ничего-с.
Я поклонился. Генерал мне показался человеком очень добрым и мягким.
- Вас зовут Филимон? - спросил он меня тихо и бесстрастно, но глубоко таинственно.
- Нет-с, - отвечал я ему смело, - меня зовут не Филимон, а Орест.
- Знаю-с и не о том вас спрашиваю.
- Я, - говорю, - отвечаю вашему превосходительству как раз на ваш вопрос.
- Неправда-с, - воскликнул, возвышая голос, генерал, причем добрые голубые глаза его хотели сделаться злыми, но вышли только круглыми. Неправда-с: вы очень хорошо знаете, о чем я вас спрашиваю, и отвечаете мне вздор!
Теперь я действительно уж только и мог отвечать один вздор, потому что я ровно ничего не понимал, чего от меня требуют.
- Вас зовут Филимон! - воскликнул генерал, сделав еще более круглые глаза и упирая мне в грудь своим указательным пальцем. - Ага! что-с, продолжал он, изловив меня за пуговицу, - что? Вы думаете, что нам что-нибудь неизвестно? Нам все известно: прошу не запираться, а то будет хуже! Вас в нашем кружке зовут Филимоном! Слышите: не запираться, хуже будет!
Я спокойно отвечал, что не вижу вовсе и никакой нужды быть в этом случае неискренним пред его превосходительством; "действительно, - говорю, пришла когда-то давно одному моему знакомцу блажь назвать меня Филимоном, а другие это подхватили, находя, будто имя Филимон мне почему-то идет..."
- А вот в том-то и дело, что это вам идет; вы, наконец, в этом сознались, и я вас очень благодарю.
Генерал пожал мне с признательностью руку и добавил:
- Я очень рад, что после вашего раскаяния могу все это представить в самом мягком свете и, бог даст, не допущу до дурной развязки. Извольте за это сами выбирать себе любой полк; вы где хотите служить: в пехоте или в кавалерии?
- Ваше превосходительство, - говорю, - позвольте... я нигде не хочу служить, ни в пехоте, ни в кавалерии...
- Тс! молчать! молчать! тссс! - закричал генерал. - Нам все известно. Вы человек с состоянием, вы должны идти в кавалерию.
- Но, ваше превосходительство, я никуда не хочу идти.
- Молчать! тс! не сметь!., молчать! Отправляйтесь сейчас с моим адъютантом в канцелярию.