И когда Сима садился рядом с ним на лавке - он, положив на плечо или колено поэта широкую ладонь, тихонько просил:
- Ну-ка, скажи стишки!
Сима говорил, а Четыхер, вздыхая, украдкой крестился и снова просил:
- Ну-ка ещё!
Юноше нравилось читать свои сочинения этому человеку, и он для него читал особенно: не торопясь, мягким шёпотом, старался придать любимым словам особую значительность и порою таинственно толкал слушателя, подчёркивая этим толчком слово или строчку, которые ему казались особенно важными.
Здесь, под воротами старого дома, когда-то наполненного иной жизнью, Сима как будто чувствовал, что он хоронит свои мысли без обиды и с честью, что встречают их не холодное любопытство и жалость, отрицающие его душу, а нечто иное, возбуждавшее в нём приятную гордость.
Из глубины всё ещё важных развалин дворянского дома порою долетали визги девиц, тенор Коли-телеграфиста, колокольный голос Ваньки Хряпова, сына ростовщика, бойкие песни Фимки Пушкаревой, звон гитары - но все эти звуки тоскливой и пьяной жизни не мешали Симе и его слушателю.
- Ну-ка ещё! - просил Четыхер, разглядывая из-под мохнатых рыжих бровей серебристое сияние Млечного Пути, радостное горение звёзд, медленный ход медного круга луны или тихий бег облаков; смотрел Четыхер, слушал и, двигая плечом, незаметно крестился.
Тяжко спали изжёванные и обкусанные нищетою, оборванные диким озорством тёмные избушки слободы, тесно окружая усадьбу Воеводиных, - точно куча мелкого мусора большую изломанную игрушку. Сима плотно прижимался к дереву ворот и не уставая читал. Но иногда поспешные, милостивые и тёпленькие ласки его возлюбленной поднимали в груди юноши тошное ощущение обиды, он вспоминал торопливые слова женщины, деловые движения её тела и с унылою горечью думал:
"Хоть бы раз один дала мне полюбоваться собой! Другие-то..."
Читать ему не хотелось, голос звучал вяло, сердце не входило в слова.
- Ну, ладно, спасибо! - говорил Четыхер и совал в руку три копейки или пятак.
- Не надо же! - говорил Сима, отдёргивая руку.
- Ну-ка, а ты - бери! Я ведь - один. Мне хватит!
Боясь обидеть Четыхера - Сима брал монету и шёл в поле.
Вечерами на закате и по ночам он любил сидеть на холме около большой дороги. Сидел, обняв колена длинными руками, и, немотствуя, чутко слушал, как мимо него спокойно и неустанно течёт широкая певучая волна жизни: стрекочут хлопотливые кузнечики, суетятся, бегают мыши-полёвки, птицы летят ко гнёздам, ходят тени между холмов, шепчут травы, сладко пахнет одонцем, мелиссой и бодягой, а в зеленовато-голубом небе разгораются звёзды.
В такую лунную ночь пред ним незаметно явился Тиунов и спросил, постукивая палочкой по сапогу:
- Что - стишки выдумываешь?
- Да, - сказал Сима, смущённый.
Крутя головой, Тиунов обвёл его взглядом и ласково одобрил:
- Так! Ну, сочиняй, бог тебе в помощь!
И пошёл тихонько прочь. Он показался Симе добрым и нужным сегодня юноша встал и поплёлся за ним.
Кривой обернулся, подождал и вновь окинул Симу взглядом.
- Как же это ты сочиняешь, интересно мне?
Юноша обрадовался, охотно и легко он стал говорить.
- Сначала - я думаю. Я даже всегда думаю, Яков Захарович. От этого, надо быть, испортилось у меня сердце - стеснение в нём и тоска. А иной раз - забьётся оно, как птица, и вдруг - остановится.
- Так! - сказал кривой, усердно тыкая палочкой в голову своей тени, косо лежавшей у ног его. - А о чём же, малый, ты думаешь?
- Обо всём, Яков Захарович! - виновато сказал юноша. - Кто встретится или вспомнишь кого - человека ли, собаку ли... Птицы тоже...
- Так, так!
Тиунов почесал переносицу и тихонько двинулся вперёд. Сима шёл рядом, рассказывая.
- Кроме птиц - все толкутся на одном месте. Идёт человек, наклоня голову, смотрит в землю, думает о чём-то...
Волки зимой воют - тоже и холодно и голодно им! И, поди-ка, всякому страшно - всё только одни волки вокруг него! Когда они воют, я словно пьяный делаюсь - терпенья нет слышать!
Луна светила сзади них, тени ползли впереди: одна - покороче, другая длиннее, обе узкие. Одна - острая, двигалась вперёд ровными толчками, другая - то покрывала её, то откидывалась в сторону, и снова обе сливались в бесформенное тёмное пятно, судорожно скользившее по земле.
Спотыкаясь, Сима объявил:
- У меня даже стишок сочинён про волков! - приостановился и начал читать:
Ходят волки по полям да по лесам,
Воют, морды поднимая к небесам.
Я волкам - тоской моей,
Точно братьям, - кровно сроден,
И не нужен, не угоден
Никому среди людей!
Тяжело на свете жить!
И живу я тихомолком.
И боюся - серым волком
Громко жалобу завыть!
Тиунов взмахнул палочкой, поглядел в небо, в даль и себе под ноги.
- А весёлое - не склонен сочинять? - спросил он, вздыхая.
Сима, тоже оглянувшись, ответил виновато:
- Про податного Жукова сочинил, да плохо вышло. Артюшка поёт:
Как живут у нас в Заречье
Худы души человечьи...
Это я же составил! А то ещё про город...
- Что - про город?
- А вот! - юноша снял с головы старенький картуз, зачем-то распялил его перед лицом и начал тихонько:
Эх, попел бы я весёлых песен!
Да кому их в нашем месте нужно?
Город для веселья - глух и тесен,
Все живут в нём злобно и недужно.
В городе у нас - как на погосте
Для всего готовая могила.
Братцы мои! Злую склоку бросьте,
Чтобы жить на свете легче было!
Замолчал.
- Всё?
Кривой нацелился глазом в лицо юноши и, усмехаясь, спросил:
- Какое же тут веселье? Дурачок!
Помолчав, он повторил:
- Эхе-хе, дурачок!
Юношу не обидело грустное и ласковое восклицание, он даже улыбался, говоря:
- Ведь я не сказал, Яков Захарович, что это - весёлое.
- Не сказал разве?
- Не-ет!
- Так! Ну, ладно!
Слева от них, в тёмном ельнике болота, гулко крикнул пугач - тишина всколыхнулась и снова застыла, как масло. Далеко впереди середь поля вспыхнул тихий огонь и стал быстро разгораться, вздрагивая и краснея.
- Вон, - сказал кривой, - видать, мужики из Балымер в ночном светец разложили. Свежевата ночка-то!
- Стихами, Яков Захарович, мне легче думать, а простые слова труднее складываются у меня. Мне всё хочется, чтобы стихи-то как молитвы были, а как это надо делать - не знаю! Ежели длинный стих, то будто молитвеннее выходит - а так ли? Вот ещё стихи, про город тоже:
Снова тучи серые мчатся над болотами.
Разлилася в городе тишина глубокая.
Люди спят, измучены тяжкими заботами,
И висит над сонными небо одноокое...
- Какое небо-то? - удивлённо спросил Тиунов.
- Одноокое, - смущённо ответил Сима и отодвинулся от спутника, виноватым голосом объясняя: - Оно ведь всегда одноглазое: днём солнце, а ночью - луна только.
- Кривое, стало быть, как я? - сказал Тиунов, посмеиваясь. - Это ничего, ловко! Только - звёзды забыты тобой.
- При полной-то луне - какие звёзды?
- М-м... верно, маловато их! Да! Потом вот тучи, говоришь, и - луна?
- Это бывает! Бегут тучи, а между них - луна, и всё небо вздрагивает, будто ломается...
Тиунов замолчал, а Сима тихонько прибавил:
- Я назвал небо-то однооким - забыл про вас, ей-богу!
- Ничего! - сказал кривой.
- Дальше у меня так идут стихи:
В небе тучи гонятся за слепой луной,
Полем тихо крадётся чья-то тень за мной...
- Все ты да ты! - вдруг заговорил Тиунов. - Ты, да я, да сватья, только и знатья! Да голодное житьё, да смерть!
Юноше очень хотелось рассказывать Тиунову свои стихи, но кривой, видимо, не хотел слушать: помахивая палочкой, он тихонько шагал и говорил:
- Всё это, конечно, действует в жизни - и бедность есть, и смерть, а людей однако не одолевает! И дедушка мой голодал, и отец голодал, а и сам я не больно сытно живу. И они - померли, и я помру - верно!
Вспоминая свои стихи, Сима не ответил.