Но стоило мне начать хоть чуть-чуть лицемерить, он это тотчас чувствовал и сразу брал верх.
Вот один только пример. Я сказал: "Никита Сергеевич, вы меня ругаете как коммунист, вместе с тем, есть же коммунисты, которые и поддерживают мое творчество, например, Пикассо, Ренато Гутузо". И я перечислил многие ангажированные и уважаемые в СССР фамилии. Он хитро прищурился и сказал: "А вас лично это волнует, что они коммунисты?" И я соврал: "Да!" Если бы я был честным, я должен был сказать: "Мне плевать, мне важно, что это большие художники!" Словно почувствовав все это, он продолжал: "Ах, вас это волнует! Тогда все ясно, пусть вас это не волнует, мне ваши работы не нравятся, а я в мире коммунист номер один!"
Между тем, были минуты, когда он говорил откровенно то, что не выговаривается партией вообще. Например, когда я опять начал ссылаться на свои европейские и мировые успехи, он сказал: "Неужели вы не понимаете, что все иностранцы - враги?" Прямо и по-римски просто!
Организаторы провокации совсем не предусматривали такую возможность что я смогу в чем-то убеждать Хрущева. Они хотели, чтобы Хрущев проехался по нам, как танк, не оставив мокрого места. Но раз он со мной разговаривал, значит, вступал в дискуссию. А раз он вступал в дискуссию, значит, слышал то, что не должен был слышать, а я распоясался и говорил то, что думаю. Мне хотелось каким-то образом одернуть хулиганствующих функционеров. Серову я просто сказал: "А ты, бандит, не мешай мне разговаривать с премьером, с тобой мы поговорим потом!"
Когда Шелепин выдвинул против меня обвинения в том, что я гомосексуалист, краду бронзу, занимаюсь валютными операциями и - какая-то странная формулировка! - позволяю себе недозволенное общение с иностранцами, - я сказал: "Перед лицом Политбюро ЦК заявляю следующее: "Человек, курирующий КГБ, дезинформирует главу государства либо из собствен-ных интересов, либо он дезинформирован собственными людьми. И я требую расследования". В будущем расследование было произведено - меня, действительно, пытались подключить к валютным операциям и, действительно, пытались обвинить в краже бронзы и многом-многом другом. Но уже спустя полтора года, когда Хрущев снова обо мне вспомнил на одном из идеологических совещаний, Шелепин встал и публично заявил, что эти обвинения с меня сняты.
Кончилась наша беседа с Хрущевым следующим образом. Он сказал: "Вы интересный человек, такие люди мне нравятся, но в вас одновременно сидят ангел и дьявол. Если победит дьявол, мы вас уничтожим. Если победит ангел, то мы вам поможем". И он подал мне руку. После этого я стоял при выходе и, как Калинин, пожимал руки собравшимся. Между тем, многим художникам было плохо. Я находился в эпицентре и, может быть, поэтому не ощущал, как это было страшно, но те, кто находился по краям, испытывали просто ужас. Многие из моих товарищей бросились меня целовать, поздравлять за то, что я, по их словам, защитил интересы интеллигенции.
Затем ко мне подошел небольшого роста человек, с бородавкой на носу, как у Хрущева, бледный, в потертом костюме, и сказал: "Вы очень мужественный человек, Эрнст Иосифович! И если вам надо будет, позвоните мне", и сунул какой-то телефон. Я сгоряча не разобрался, кто это. Спустя некоторое время я узнал, что это был помощник Хрущева Лебедев, с которым, кстати, я потом встречался минимум двадцать раз.
По заданию Хрущева Лебедев требовал, чтобы я публично покаялся, то есть передал Хрущеву письмо, которое можно было бы напечатать в советской прессе, как покаянное. Видимо, это было партийное задание, и он, как исправный функционер, выламывал мне руки, иногда угощал пряником, чтобы добиться своего.
Я написал Хрущеву письмо, которое, по заявлению Лебедева, не удовлетворило идеологическую комиссию ЦК. Лебедев сказал так: "Никита Сергеевич прочитал ваше письмо с интересом, но оно не удовлетворило идеологическую комиссию ЦК, поэтому оно не может быть напечатано как символ того, что вы прислушались к критике".
О моем первом впечатлении от Хрущева. Должен сказать, что я испытывал тогда двойственное чувство к нему. Я испытывал симпатии к его динамизму. И, естественно, к его либеральным акциям, но вместе с тем, я был абсолютно ошарашен его почти уникальной некультурностью.
Я в жизни, пожалуй, не встречался с человеком более некультурным. Одновременно я чувствовал в нем биологическую мощь и психобиологическую хватку. Во всяком случае, определенная природная незаурядность в этом человеке была. К сожалению, она осталась не подкрепленной культурой, столь необходимой для руководителя такого государства. Я думаю, что это ему очень отомстило в его биографии.
Динамика наших дальнейших отношений с Хрущевым была такова. Его помощник Лебедев вызывал меня в ЦК и вел нескончаемые беседы на тему моего покаяния. Это были очень интересные собеседования. Многое для меня осталось до сих пор загадочным и неясным. Ну, например, когда я совершенно распоясывался, Лебедев показывал рукой на ухо и на потолок, давая понять, что нас подслушивают. Потом он выводил меня в коридор и говорил: "Что вы делаете, Эрнст, что вы говорите? Ведь если это станет чьим-то достоянием, после ухода Хрущева нас на одном суку повесят".
Как-то он мне позвонил и сказал, что Хрущев не спит ночами, и, будучи в Югославии, несколько раз звонил ему по телефону, справлялся, как я там. То есть он меня как-то ласкал, говорил, что Хрущев меня любит, уважает, а с другой стороны, требовал того, что я органически не мог сделать.
Евтушенко, как это ни печально, было поручено уговорить меня написать покаянное письмо. Евтушенко сам брался его составить.
Несколько раз я садился и хотел писать такое письмо, ради "своего дела", как мне сказал Шостакович. Но у меня просто не получалось и не вопреки даже моей идеологии, а органике. Я рвал эти письма.
Была забавная ситуация, когда я находился в кабинете у Владимира Семеновича Лебедева и он потребовал, чтобы я сразу от руки все написал. Я спросил: "Ну что же можно написать?" Он сказал: "Садитесь, и я вам продиктую!" И он продиктовал мне примерно следующее: "Никита Сергеевич, заверяю вас в своей преданности и уважении. Никита Сергеевич, я очень благодарен вам за критику. Она помогла мне в моей работе и творческом росте". Мне не захотелось этого писать, и я сказал, что пишу с орфографическими ошибками, на что Лебедев ответил: "Это ничего, Никита Сергеевич сам иногда пишет с орфографическими ошибками". Он меня утешил.
Следующая наша встреча с Хрущевым произошла на его даче - в Доме приемов на "встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства" 17 декабря того же 1962 года. Туда были привезены основные мои скульптуры. Опять-таки всем руководили Ильичев и Промыслов. Я от них потребовал, чтобы в экспозицию были включены и другие работы, такие, как "Космонавты", как разработка комплекса Новосибирского городка Науки я принимал участие в его проектировании, - а также мои эскизы для оформления "Артека", то есть вещи, которые я считал своими, но которые, как мне казалось, могли быть верно поняты Хрущевым.
Я подошел к Промыслову и сказал: "Почему вы меня обманули, почему нет тех работ, о которых я просил?" Он цинично усмехнулся и сказал: "Из вас будут выгонять дьявола, а у вас еще претензии". Я сказал: "Но где же ваша хваленая партийная совесть?", на что Промыслов спокойно ответил: "Моя партийная совесть служит только партийному делу".