Начиналось чтение: и в то время как все слушали с напряженным вниманием, Дарсье напрасно изнемогал в непосильной борьбе: что-то лезло на глаза, закрывало их, и Дарсье кончал тем, что сладко засыпал коротким чутким сном. Очень чутким. Чуть остановятся, уж Дарсье знал, в чем дело, и, еще не проснувшись, лениво повторял последнюю фразу.
А Рыльский делал жест и продолжал читать.
- А кто слишком склонен к Яни, того больно бьют по пяткам... Дарсье, повтори.
Дарсье вскакивал и быстро повторял, и от сумасшедшего хохота дрожали стекла, потому что Яни - и бог земли, и в то же время фамилия красавицы гимназистки, к которой неравнодушно французское сердце Дарсье: вся фраза выдумана Рыльским без всякой связи с предыдущим и последующим чтением, специально для Дарсье.
- Ну, так хоть это запомни хорошенько... - наставительно говорил Рыльский.
И снова шло чтение, а затем споры, рассуждения. Подымались разные вопросы, решались. Это решающее значение обыкновенно принадлежало Корневу и Рыльскому. Иногда выдвигался Долба - здоровый ученик из крестьян, в прыщах, с красным лицом, с прямыми черными волосами и широким большим лбом.
- Лбина-то у тебя здоровенная... - говорил Корнев, внимательно всматриваясь в Долбу.
- Бык, - отвечал Долба, и, расставя ноги, смеялся мелким деланным смехом.
Только глазам было не до смеха, и они внимательно, пытливо всматривались в собеседника.
Корнев грызнет, бывало, ноготь, подумает и проговорит:
- На Бокля похож.
Долба вспыхнет, смеряет четвертью свой лоб, скажет "ну" и опять рассмеется.
- Способная бестия... - заметит опять Корнев не то раздумчиво, не то с какою-то завистью.
- Дурак я, - ответит Долба, потом заглянет в глаза Корневу и, пригнувшись, рассмеется своим мелким смехом.
- Да что ты все смеешься?
- Дурак, - ответит уклончиво Долба.
- Глаза хитрые...
- Мужицкие глаза.
- Положительно загадочная натура, - высказывал свое мнение Корнев в отсутствие Долбы и задумывался.
- Рисуется немного... но талантливый, подлец, - соглашался Рыльский.
Многочисленная партия Карташева была полной противоположностью партии Корнева. Всё это были люди, которые ничего не читали, ничем не интересовались, ни о чем не помышляли, кроме ближайших интересов дня. Они ходили в гимназию, лениво учили уроки и в свободное от занятий время скучали и томились.
Корнев с компанией язвили их, вышучивали, донимали и осмеивали все то, что в их глазах казалось неприкосновенным.
Карташев был представителем своей партии. Случилось это как-то само собой: Карташев усердно отстаивал тех, кто попадал на острые зубы противной партии; он обладал даром слова, находчивостью в спорах: он, наконец, был добр и не мог выносить бессердечия партии Корнева ко всем тем, кто или стоял ниже их в умственном отношении, или не разделял их взглядов.
Начнет, бывало, Корнев без церемонии ругать кого-нибудь, а Карташев чувствует такое унижение, как будто его самого ругают. Выругается Корнев и примется за чтенье.
- Я не понимаю этого удовольствия, - заговорит Карташев скрепя сердце, - говорить человеку в глаза "идиот".
- А я не понимаю удовольствия с идиотами компанию водить, - ответит небрежно Корнев и примется за свои ногти, продолжая читать.
- Если б даже и идиот он был, что ж, он поумнеет оттого, что его назовут идиотом?
Корнев молчит, погрузившись в чтение.
- Если не поумнеет, то отстанет, - бросит за него Рыльский.
- Или в морду даст? - пустит со своего места Семенов.
- Испугал!
- А вот назови меня...
Рыльский весело смеялся.
- Ну, а если два человека назовут тебя идиотом. Тоже в морду дашь?
- Дам, конечно.
- Ну, а три?..
- Хоть десять.
Корнев отрывается от чтения и говорит мягким, ласковым голосом:
- Если бы ты встретил неприятеля, мой друг, ты что бы сделал? - Он делает свирепое лицо. - Приколол бы, ваше превосходительство. - А если ты десять неприятелей встретил? - Приколол бы! - Мой друг, разве ты можешь десять человек приколоть? Подумай хорошенько. - Так точно, не могу.
Корнев меняет тон и говорит наставительно:
- Солдат и тот понял.
- Так ведь то солдат, - поясняет Рыльский, - а он сын полковника... Вот, погоди, подрастет он, один всю Европу приколет.
- Ах, как остроумно! - говорит Семенов.
В числе карташевской партии, между прочим, были Вервицкий и Берендя. Они сидели на одной скамейке и дружили, хотя по виду дружба их была очень оригинальна: друзья постоянно ссорились.
Вервицкий был широкоплечий блондин, с голубыми глазами, с круглым лицом, с грубым, сиплым голосом, сутуловатый, с широкими плечами.
Берендя, или Диоген, как называл его язвительно Вервицкий, худой, высокий, ходил, подгибая коленки, имел длинную, всегда вперед вытянутую шею, какое-то не то удивленное, не то довольное лицо, носил длинные волосы, которые то и дело оправлял рукой, имел желто-карие лучистые глаза и говорил так, что трудно было что-нибудь разобрать.
Главным недостатком Беренди Вервицкий считал его глупость. Он этим и донимал своего друга.
Надо отдать справедливость, Вервицкий умел подчеркнуть глупость друга. Когда он, бывало, вытянув шею, подгибая коленки, шел, стараясь изобразить Берендю, класс умирал от смеха. В мастерской передаче Вервицкого так ясно было, что Берендя действительно глуп. А еще яснее это было, когда Берендя вступал в спор.
Рот только откроет Берендя, а уж Вервицкий упрется на локоть, уставится в друга и с наслаждением слушает. Берендя с какой-то особой манерой откинется, вытянет длинные ноги и, устремив в пространство свои лучистые глаза, начнет, поматывая головой, длинную речь. Слушает Вервицкий, слушает и начнет сам поматывать головой, потом скосит немного глаза, на манер Беренди, что-то зашепчет себе под нос и кончит тем, что и сам расхохочется, и в публике вызовет смех.
Сбитый с позиции, Берендя обрывался и бормотал:
- Мне кажется странно, право, такое отношение...
Остальное исчезало в какой-то совершенно непонятной воркотне и в поматывании головой.
- Дурак ты, дурак, - говорил в ответ Вервицкий, с искренним сокрушением, качая головой. - И всегда будешь дурак, хоть сто лет живи... Вот так и будешь все мотать головой, на кладбище повезут, и то мотать будешь, а о чем - так и не разберет никто.
- Ну, что ж, это очень грустно, - говорил Берендя.
- А ты думаешь, весело? - перебивал своим сиплым голосом Вервицкий.
- Очень грустно... очень грустно... - твердил Берендя.
- Тьфу! Противно слушать... не только слушать, смотреть.
- Очень грустно... очень грустно...
- И думает, что очень умную вещь говорит.
Такие стычки не мешали, однако, друзьям вместе готовить трудные уроки, ходить друг к другу в гости, поверять свои тайны и понимать друг в друге то сокровенное, что ускользало от наблюдения толпы, но что было в них и искало сочувствия.
Бывало, излившись друг перед другом, друзья ложились вместе на одну кровать, в загородной квартире Беренди, в доме мещанки, у которой Берендя снимал комнату со столом и самоваром за двенадцать рублей в месяц. Берендя то начинал острить на свой счет, и тогда друзья хохотали до слез. А то вставал, вынимал скрипку и, смотря своими лучистыми глазами в зеленые обои своей комнаты, начинал играть. Чувствительный Вервицкий присаживался к окну, подпирал подбородок рукой и задумчиво смотрел в окно.
Время летело, скучный урок лежал нетронутым, наступали сумерки, темная ночь охватывала небо и землю, охватывала душу сладкой истомой, и было так хорошо, так сладко и так жаль чего-то.
А на другой день рассердится, бывало, Вервицкий и бесцеремонно начнет пред всем классом черпать доводы о глупости Беренди из тех же сокровенных сообщений, которые делал ему приятель накануне. Вспыхнет, бывало, покраснеет Берендя и забормочет, заикаясь, что-то себе под нос.