Сколько времени прошло, прежде чем он очнулся? Тогда был полдень, сейчас – вечер, но не следующего ли дня? Бесово врачевание могло уложить в постель и на двое суток, и на трое… Ладно, хватит валяться!
Нор осторожно сел, потом встал на ноги, держась за спинку кровати. Можно было бы не держаться: слабость действительно пропала, и только свирепая жажда мешала парню чувствовать себя вполне сносно. Но жажда – это беда поправимая. Глиняное горлышко кувшина будто специально лепили именно для губ Нора, молоко оказалось холодным, слегка подсоленным, словом, парень и мигнуть не успел, как в кувшине осталась лишь звонкая пустота. А пить хотелось по-прежнему, к тому же сразу проявилась еще одна трудновыносимая потребность из тех, которые совершенно невозможно утолять в жилых помещениях. Нор поспешно оделся и вышел.
Сумерки – штука обманчивая. Мертвая тишина в распивочном зале, многочисленные запоры на дверях, ведущих во внутренний дворик… Или произошло что-то небывалое, или сейчас не вечер, а глубокая ночь. Последняя из догадок больше походила на правду: в случае какого-нибудь несчастья коридоры и лестницы вряд ли были бы так безлюдны. Ладно, к чему эти гадания на рыбьей печенке? Похоже, не похоже… Открой дверь да глянь. Все равно ведь выходить собрался.
Снаружи действительно была ночь – прозрачная, на удивление светлая. Квадратик, вырезанный из неба глухими стенами, кишел звездами, но глянувший вверх Нор поначалу их не заметил. Парня ослепила луна, напоминавшая иззубренный в схватках, но вновь начищенный и отполированный гвардейский бронзовый щит. А рядом с огромным лунным диском сияли еще два, поменьше и поровнее, – точь-в-точь новенькие монетки, только что без вычеканенных адмиральских девизов.
Вот это да! Ночь Крабьего Оцепенения… Всего лишь раз в году полная луна и оба Крабьих Фонарика одновременно появляются в небе, и уж совсем редко такая ночь бывает безоблачной. Когда подобная редкость все же случается, берега темнеют от скопищ выбравшихся из моря крабов. Легиарды многоногих тварей коченеют в недоступном пониманию столбняке, созерцая диковинную небесную иллюминацию. Их можно спокойно брать руками, можно сгребать лопатами или есть живьем – ни один даже не шевельнется. Беспомощностью крабов вовсю пользуются птицы и всяческое зверье, но люди опасаются даже случайно наступить на них. Причинить крабу вред в Ночь Оцепенения – верный способ накликать на себя скорые бедствия. Это куда хуже, чем сметать пыль собачьим хвостом или прикоснуться к уху нищего в полдень. А еще говорят, что если, глядя на луну и фонарики, загадать свое самое сокровенное желание, то оно непременно сбудется. Только сперва нужно сказать какие-то чародейственные слова…
– Крабы ждут на берегу, ждут всю ночь; просят вас меня услышать, помочь; если вас моя не тронет беда, крабам с места не сойти никогда!
Это было сказано где-то очень близко, невнятной скороговоркой, а потом тот же голос (то ли девичий, то ли детский) забормотал что-то неразборчивое. Через несколько мгновений после того, как смолк захлебывающийся шепот, хрипловатый юношеский басок спросил тоскливо:
– Думаешь, сбудется?
– Да…
И стало тихо, только время от времени кто-то вздыхал – безрадостно так, протяжно.
Нор огляделся, но ничего не увидел. Странно. Светло почти как днем, и прятаться тут вроде бы негде. Только вспучившийся посреди двора невысокий сруб ледника может служить каким-то подобием укрытия… Ну да, так и есть. Что-то шевельнулось над дальней стеной сруба и тут же исчезло. Похоже, будто приподнял голову человек, сидящий под этой самой стеной прямо на земле. А еще похоже, что он там сидит не один. Наверное, кто-то из слуг дядюшки Сатимэ жертвует сном ради душевной беседы. И правильно – в такую ночь спать грешно.
Стараясь не вспугнуть печальную парочку, Нор прокрался вдоль заваленной дровами стены к интересовавшему его чуланчику (хвала Ветрам, двери почти не скрипели – ни та, в которую вышел, ни та, в которую вошел).
Он уже возвращался, когда первый голос – конечно же, девичий, а не детский – сказал:
– Он не осудит, поймет.
Короткое молчание, и вновь тот же голос:
– Обязательно поймет. Я знаю Нора: он не захочет себе счастья ценой моего. Он добрый, хороший.
Ого! Разговор-то, оказывается, интересный! Парень замер, боясь дышать. Приятно, конечно, когда называют хорошим и добрым, но не худо бы узнать, за что ты так назван и кем. Хотя «кем» – это уже, кажется, ясно…
– Ни тебе, ни мне он никогда не делал зла – только наоборот, – мрачно произнес сиплый басок, и Нор едва не вскрикнул, узнав голос своего соседа по школьной келье. – А я… Зря они не пустили меня с переселенцами! Ты бы опять привыкла… к нему, как раньше.
– Перестань! Я так не хочу, не хочу привыкать! Он сам не захочет, если по привычке!
Девушка говорила почти зло, срываясь на вскрики, и понявший все до конца Нор бросился прочь от этих узнанных голосов, от того страшного, непоправимого, что сулил ему подслушанный разговор.
Он опомнился уже у себя в комнате. Собственно, «опомнился» – неудачное слово. Опомниться Нору предстояло очень не скоро, если предстояло вообще. Он бродил из угла в угол, пиная скудную мебель, давясь отчаянием и мутной злобой невесть на кого и за что. Злиться действительно было не на кого; разве что на самого себя, да и то поздно, а значит – глупо. Все. Отчалила лодочка. Отчалила, не вернется. Можно колотиться мордой об стенку, можно убить кого-нибудь, спалить дом – что угодно можно натворить, и только одно не получится: исправить. Отчалила лодочка. Не вернешь.
Злоба сменилась стыдом, потому что все-таки не удалось отвертеться от никчемных мыслишек: «С двумя руками небось был хорош, двурукого небось привечала… А как только…» (Несправедливо же, подло! Ни при чем здесь увечье твое, дурень ты!) «Я ради нее… А она…» (А что она? Кто за тобой в Прорву полез? И это после того, как ты ее на свою поганую Школу сменял. Ну, чего молчишь?! Ведь сменял же!) «Крело-то, Крело! Еще другом назывался, песья отрыжка… Воспользовался мигом, отнял, украл…» (Да не он украл – ты, идиот, пробросался! За что его такими словами?! За то, что ради твоего драгоценного спокойствия хотел на Ниргу сбежать? Хвала Всемогущим, кто-то удержал дурака… И ты же его еще и ругаешь! Сам ты хуже собаки – та хоть хвостом вилять умеет, а ты только облаивать да кусаться!)
Нор добрался до кровати, сел, тяжело уставился на укутанную тряпицей культю. На желтоватом стираном полотне четко проступали пока еще крохотные алые пятнышки. Допрыгался… Задел, что ли, во время беготни да метаний по комнате? Мог и задеть.
Парень снова почувствовал себя плохо: разболелась голова, в горле принялась ворочаться горькая дрянь… Еще немного, и опять придется звать лекаря. Звать? Ну уж нет! Лучше тихонько помереть в этой комнате-конуренке, чем снова ловить на себе жалостные взгляды Рюни.
Помереть… А собственно, ради чего теперь стоит жить? Что у тебя осталось? Пьяные шакальи морды, которые надобно бить ради неприкосновенности чужого добра? Изо дня в день, до старости, пока не вышвырнут за ненадобностью или (что еще хуже) оставят дармоедом-приживальщиком в память былых заслуг. Ты и не знал, а будущее уже давно поглядывало на тебя сонными глазками почтенного старины Круна, который не сошел с ума от беспросветности своей достойной работы единственно потому, что сходить-то ему почти не с чего.
А еще будет женитьба, не по любви – по предписанному уложениями порядку. Обязательно клюнет какая-нибудь дура, уж больно нажива соблазнительная: и тебе капитанского рода, и драчун лихой (дуры от таких просто млеют), и самостоятельный, при уважаемом деле – вышибала в солидном заведении. А что калека, так это даже к лучшему. Верный кусок хлеба под старость – милостыню выклянчивать (калекам хорошо подают, охотнее, нежели всяким прочим). И потянутся дни. Как в собственных давних стихах: «Тоска тягучих серых дней». Унылая брань из-за пустяков, попреки малым достатком, хмельные приятели с низкими лбами и глазками старины Круна, кухонный чад… А вечерами – осточертевшая близость нелюбимых глаз, торопливая похоть (просто так, от безделья, чтобы все как у всех)… Вот, значит, для какой жизни отпустила свою добычу Серая Прорва! Так стоит ли?..
Может, пойти к префекту и напроситься в горный гарнизон? Ах да, без допущения к стали нельзя… Тогда на Ниргу. Нору почему-то казалось, что его, в отличие от Крело, никакие благодетели не станут удерживать. И пусть, так будет лучше для всех. По крайней мере, не придется путаться под ногами у Рюни и ее избранника; не придется своим присутствием постоянно растравлять в их душах чувство вины, которое очень быстро сменится досадой и неприязнью.
Ладно, хватит терзаться. Чем ныть, лучше радуйся, что теперь можно не беспокоиться за Рюни. Здорова она, просто по Крело своему сохла. И ни в какую купальню, конечно же, не ходила, а ходила искать этого сбежавшего от самого себя дурака. Вот, стало быть, почему в кассе дядюшки Лима обнаруживались лишние деньги – Рюни подсовывала обратно то, что ей давали на купания. Интересно, кто же все-таки не пустил Задумчивого Краба в ниргуанские поселения, кто заставил вернуться? А, да ну его к бесам! Тебе-то какая разница – кто? Что случилось, то случилось уже навсегда. Докопаться до сути можно, только зачем тебе это? Совершенно незачем…
Парню становилось все хуже. Повязка увлажнилась, стала тугой и жгла, как будто набухала не кровью, а кипятком. Тем не менее Нор вынудил себя встать и принялся бродить по комнате. Ноги держали плохо, приходилось то и дело приваливаться к стене, цепляться за спинку кровати, но парень никак не желал лечь – назло головокружению, назло дрожи в коленях, назло всему.
А потом он едва не упал, споткнувшись о торчащий из-под кровати футляр – длинный, округлый, затянутый линялой замшей. От нечаянного пинка футляр этот с певучим гулом вылетел на середину комнаты, и Нор замер, впился в него почти испуганным взглядом. Парень давно уже думать забыл о скрипке – вернувшись, не увидел ее на обычном месте и решил, что пропала, что хозяева выкинули. А она, оказывается, цела. Больше года подарено школьной науке, еще год растрачен вообще неизвестно где, и все это время убранная с глаз старая ворчунья терпеливо дожидалась своего владельца. Ну вот, дождалась. Отыскалась. И что с ней делать? Проку-то от нее теперь с крабий хвост, даже продать рука не поднимется. А хоть бы и поднялась, так все равно никто не позарится: старенькая она, исцарапанная и без двух струн. Единственно, чем ценна, – это памятью о родителях да прошлых неплохих временах, но подобную ценность никто, кроме самого Нора, разглядеть не способен.
Став на колени, Нор осторожно трогал мохнатую от пыли замшу. Истерлась она, изветшала; многочисленные прорехи обнажили лубяную основу. Медные застежки съела ядовитая зелень, и парень долго возился с ними, взмок, обломал ногти, но все же управился.
Потом он сидел прямо на полу, оглаживал скрипку и удивлялся. Ему казалось, что инструмент вовсе не должен быть таким изящным, что гриф непривычно короток, а с деки почему-то исчезла незамысловатая, но приятная для глаза резьба. Дикость, бред! Неужели можно совершенно отвыкнуть от с детства знакомой вещи? Выходит, можно. Или дело не в потере привычки?
Странное ощущение прошмыгнуло по задворкам сознания. Будто бы невесть где и невесть когда уже приходилось рассматривать скрипку (другую, увесистую, громоздкую) – рассматривать и мучиться, что она так похожа на вот эту, о существовании которой почему-то не положено было знать. И будто бы такое случалось не раз, причем не только из-за скрипок… Плохо дело. Нет, в общем-то, все понятно: внезапная рана души, телесная боль… Тут у кого хочешь буек поведет. Ну и слава Ветрам-благодетелям – с надтреснутыми мозгами жить куда как спокойнее. А там граничный возраст подоспеет; может, трибунал идиотом признает и все неприятности сами собой закончатся. Хотя насчет идиотизма – это ложкой на молоке нарисовано: не всякий, у кого в голове начинка с посвистом, обязательно идиот. Вот, к примеру, Лопоух, которого держат сторожем при шлюпочной верфи, – его же в Прорву не гнали! Даже говорить не может, мычит только, но детей натворить сумел – этому делу хворые мозги не помеха. Причем они (дети то есть) все уже с дырявыми ушами, нормальные. Лопоух во младенчестве ушибся лбом о проезжающую карету, а такое, говорят, потомству не передается. И еще говорят (шепотком, с оглядкой и не первому встречному), что будь все граждане Арсда вроде Лопоуха – немые да глупые – Орден бы только радовался.
Пока голова Нора была занята подобными размышлениями, рука его продолжала возиться со скрипкой. Опомнившись, он изумился, до чего уютно и ловко пристроилась у него на коленях старая ворчунья – будто живая, будто сама собой. Да, именно так: сама собой. Только не скрипка – рука принялась самовольничать, пользуясь тем, что голова увлеклась вздорными мыслями. Теперь пальцы все смелее заигрывают со струнами, и даже культя, пятная гриф алой влагой, пытается управлять зарождающимися звуками. А звуки эти, между прочим, вовсе не безобразны. Странные – да; непривычные – тоже да… Но они музыкальны, и странность их привлекательна. Так, может быть, потерявшийся в Серой Прорве год жизни потерян не до конца? Может быть, руки оказались памятливее головы и вспомнили свое обращение с резной неуклюжей скрипкой, которая все-таки была на самом деле? Но тогда… Тогда получается, что он, Нор, и без левой кисти умеет извлекать из струн какое-то подобие музыки?
* * *
Нор так и не потрудился встать с пола и устроиться по-человечески. Он очень старался верить, что забыл о своей потере, о ране, недомогании – забыл все, кроме игры. Старая ворчунья опять с ним, не потерялась и ни на кого не променяла; в жизни все-таки нашлось кое-что, ради чего эту самую жизнь стоит терпеть; под пальцами гудят струны, и думать о чем-то другом преступно. Но на еле слышный скрип открывающейся двери Нор обернулся так стремительно, словно только его и ждал, убивая время игрой.
Рюни ведь не дура и не глухая. Там, во дворе, когда убегающий парень выдал себя гулким хлопком двери, девушка наверняка догадалась, что их с Крело подслушивали и Нор может узнать обо всем не от нее. Может быть, она даже догадалась, кто именно их подслушивал. В любом случае Рюни не могла не прийти для честного разговора. Вот она и пришла. Сидя на полу, Нор рассматривал замершую в дверях девушку. Сперва он вознамерился удостоить ее лишь безразличным коротким взглядом снизу вверх и через плечо, но, взглянув, не смог оторваться. Получилось глупо, и сразу же заболела шея.
Несколько мгновений Рюни озадаченно молчала, потом спросила:
– Тебе лучше, да?
Нор буркнул нечто малоразборчивое и, наконец-то сумев отвернуться, сгорбился над скрипкой. Ему очень хотелось принять какую-нибудь гордую позу, но для этого надо было бы встать, а вставать он боялся. Закружится голова или ноги подкосятся – хорошая же выйдет гордость! Никак нельзя сейчас показать слабость, нельзя давать Рюни повод для жалости. Пожалеет – отложит разговор, а нарывы надо взрезать как можно скорее, иначе только хуже получится.
Рюни между тем шагнула через порог, плотно прикрыла за собой дверь.
– Я сначала боялась входить, думала: может, спишь? Потом слышу – струны трынькают…
От этого «трынькают» Нора передернуло, но девушка не заметила. Она другое заметила – бледность, трясущиеся пальцы и кровь на грифе.
– Ты что вытворяешь?! – Голос ее задрожал. – Вставай и ложись, слышишь? Я помогу…
Нор замотал головой:
– Не хочу. И помощи мне не надо. Мне уже помогли – ты и еще один…
Он не хотел говорить ничего такого, но случайно вышмыгнувшее слово еще никому не удавалось загнать обратно. Рюни плотно прикусила губу, отвернулась, пару мгновений стояла молча. Потом сказала: «Дурень». А потом подошла и села рядом с Нором.
Несколько мгновений они молчали. Нор просто не знал, что сказать и нужно ли ему говорить что-нибудь; Рюни, похоже, собиралась с духом. Впрочем, много времени на это занятие ей не потребовалось.
– Ночью, во дворе – это, значит, ты был… – Нет, девушка не спрашивала, она просто делала вывод. А раз нет вопроса, то и ответ не нужен.