Моя одиссея - Авдеев Виктор Федорович 5 стр.


Когда по лестнице спустили парту, у меня тотчас перестала кружиться голова и кишки в животе улеглись на свое место.

Всем нам было очень весело рубить парту и растапливать ею «буржуйку». Я, как герой вечера, получил право подкладывать и, таким образом, сидеть около огня. Засовывая в жерло печки одну из досок, увидел сверху две фигурные буквы, вырезанные перочинным ножом: "В. А.". Я тихонько спросил у Володьки:

– Чья это парта?

– Наша, – ответил он беспечно. – Я хотел было взять у других, да раздумал: еще начнут разыскивать по гимназии, хай подымут. Мы ж с тобой сядем на свободную, а если спросят, скажем, что кто-то упер в соседний класс.

Объяснение меня вполне удовлетворило. Зима тянулась бесконечно, в марте еще вьюжило. валил мокрый липкий снег. Как-то в оттепель я от нечего делать забрел в гимназию. Шел урок французского языка. В классе отсырели потолки, валилась штукатурка, учеников стало меньше, и они сидели в бушлатах, пальтишках. Преподавательница, крест-накрест перевязанная шерстяным платком, держа в муфте озябшие руки, прохаживалась перед доской. Голову ее по-прежнему венчала тщательно уложенная коса из блестящих золотисто-белокурых волос, лицо осунулось, похудело, а голубые глаза казались еще больше. Она остановила взгляд на мне.

– Явле-ение!

Я был в широкой до пят шинели брата с форменными пуговицами, для тепла подпоясан грязным полотенцем. Неприметно шмыгнув носом, я сел сзади на пустую парту.

– Вы, Авдеев, хоть алфавит усвоили?

Какой там алфавит! Я и марки перестал собирать. забыл, как айданы выглядят: не на что было менять. Хлеба нам в интернате давали по осьмухе фунта[1]в день – и то с перебоями.

– Я, мадам, буду держать переэкзаменовку. Конечно, я не пришел на выпускные испытания, Весной оперетка уехала на гастроли в Воронеж; вместе с труппой Новочеркасск покинули и Сосновские.

И когда в сентябре опять начались занятия, я пришел в третий класс и сел за первую парту. Над входом в гимназию теперь висела продолговатая вывеска с черными аршинными буквами, обведенными киноварью: "Единая трудовая школа".

БУТЕРБРОД С ПОВИДЛОМ

Познакомился я с этим пацаном в потемках под стульями кинотеатра «Патэ», куда пролез зайцем посмотреть американский боевик "В кровавом тумане", Наверно, и он тоже попал сюда без билета, и мы оказались соседями.

В середине фильма лента, как обычно, порвалась, ребята на передних рядах затопали ногами, стали свистеть, орать механику: "Сапожник! На помойку!" Мы давно вылезли из-под стульев и присоединили к общему возмущению свой справедливый протест. Неожиданно дали свет, контролерша поймала нас обоих за уши и вывела из зрительного зала.

Очутившись под лампой вестибюля, я на досуге разглядел своего соседа. Парнишка был костляв, как лещ, чуть пошире меня в плечах, повыше ростом. Одет, как и я, в нижнюю сорочку и женские панталоны вместо трусов, но щеголевато подпоясан солдатским ремнем. (Горисполком реквизировал излишки белья у бывших воспитанниц Смольного института благородных девиц и передал его нашему интернату.) Голова моего нового знакомого очень напоминала яйцо. Она была совершенно голая от изобилия лишаев, а рот он имел такой большой, что свободно засовывал в него свой грязный кулак. Парнишка показал контролерше язык, движением отвислого живота подобрал штаны и, важно протянув мне руку, представился:

– Баба.

– Водяной, – ответил я.

– Твоя вывеска мне знакома, – сказал он, оглядев меня от свалявшегося темно-русого чуба до черных ногтей на босых, покрытых царапинами ногах. – Ты ведь живешь в интернате Петра Алексеева? Вот и я с того же сиротского курятника.

Парнишку этого я не раз примечал в столовой, знал, что ночует он в другом корпусе.

Мы всласть поругали контролершу за то, что она выставила нас из «Патэ», грустно в последний раз полюбовались огромной афишей, висевшей у входа. На афише были изображены бандиты в масках, широкополых шляпах, с дымящимися револьверами, и лежала женщина, обильно залитая красной клеевой краской.

Свободного времени у нас с Бабой сейчас оказалось пропасть, и после короткого совещания мы решили "ловить кузнечиков" – собирать окурки. В Новочеркасске были всего две улицы, освещенные настолько сносно, что на них нельзя было, стукнувшись лбами, не узнать друг друга: Платовский проспект и Московская. Туда мы и отправились на промысел. Заметив на тротуаре окурок, мы с разбегу накрывали его панамой. Старшие воспитанники интерната, уже скоблившие Щеки осколком стекла, стыдились собирать «кузнечиков» открыто; после завтрака они отправлялись на прогулку, вооруженные кизиловыми стеками с булавкой на конце, и, поравнявшись с окурком, как бы нечаянно накалывали его и ловко совали в карман.

По дороге Баба открылся мне, что окурки он сортирует и меняет на обеды и огольцы уже не раз били его за то, что он подмешивает к табаку козий помет.

– Все, понимаешь, брюхо, – пояснял он, стукнув себя по вздутому, точно у клопа, животу. – Пихаю я в него что попало, и скажи, хоть бы заболело. А что пацаны волохают – плевать. Меня папашка-упокойник костылем молотил – и как на собаке. Все заживает.

Оголец мне понравился. Наши взгляды на жизнь во многом совпадали. Мы оба на опыте убедились, что в интернате нет той свободы, которая объявлена по всей Советской России: воспитатели редко отпускают в город. Я бы, например, охотно пошлялся по улицам или посидел с удочкой на берегу зеленоводного Аксая. Баба всей душой рвался на Старый базар, где в мусорном ящике можно было найти всякую всячину, начиная от пуговицы и кончая селедочной головой.

В интернат мы вернулись запоздно, с карманами, набитыми окурками, и условились встретиться на другой день.

Утром, выпив из жестяной кружки пустой кипяток и закусив его тоненькой пайкой полусырого хлеба, мы встретились с Бабой на Дворцовой площади и уселись на ржавую ограду сквера у памятника атаману Платову. Айданов у нас не было, и мы не могли присоединиться к игравшим на панели воспитанникам. Впереди предстоял длинный июльский день. Чем его заполнить? Как бы от нечего делать мы стали по очереди сплевывать на куст отцветающего шиповника, и каждый старался переплюнуть другого: была затронута профессиональная гордость. Солнце напоминало огромную пылающую колючку, между тополями скапливалась жара; надо было чем-нибудь развлечься и забыть об урчании в животе. Неожиданно Баба спросил:

– А что, Водяной, шамать хочешь? Придумано было здорово, я равнодушно зевнул.

– Понятно, нет. Я в интернатском ресторане до того шоколадом объелся, что штаны на пузе лопаются. А ты, Баба, хотел бы сейчас заиметь новые ботинки? Или лучше: перочинный ножик?

– Я не треплюсь: что дашь за угощение? Пятьдесят «кузнечиков» дашь?

– Сто!

Меня разбирал смех. Мы ударили по рукам, и Баба хитро подмигнул; нет, с этим плешивым можно бесскучно коротать время. Глянув на тень от каштана, как на стрелку солнечных часов, Баба спрыгнул с решетки; воспитателя поблизости не было. Он подмигнул мне, я ответил утвердителыным кивком, мы шмыгнули за памятник Платову и тихонько выбрались из сквера. Я был уверен, что мы идем за теми же «кузнечиками». Но, к удивлению, Баба не обращал на окурки никакого внимания и спешил так, точно его позвали обедать. На углу Московской и Комитетской он свернул в парадный подъезд огромного дома бывшего Офицерского собрания и стал взбираться по лестнице.

– Постой, да ты куда?

Он лишь ткнул большим пальцем на второй этаж.

Назад Дальше