Понимаете, понимаете ли, сударь, что означает сия чистота? Ну, кто же такого, как я пожалеет? Ась? Жаль вам теперь меня, сударь, аль нет? Говори, сударь, жаль аль нет? Хе-хе-хе-хе!
Он хотел было налить, но уже нечего было. Полуштоф был пустой.
- Да чего тябя жалеть-то? - крикнул хозяин, очутившийся опять подле них.
Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и не слушавшие, так, глядя только на одну фигуру профессора.
- Жалеть? Зачем меня жалеть! - вдруг возопил Менделеев, вставая с протянутой рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов. - Зачем жалеть, говоришь ты? Да, меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел, а пожалеет нас Тот, Кто всех пожалел, и Кто всех понимал. Он Единый, Он и Судия... И всех рассудит и простит... и добрых, и злых, и премудрых, и смирных... возглаголет к нам: "Выходите, скажет, вы! выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники". И мы выйдем все, не стыдясь, и станем". И возглаголят премудрые: "Господи, почему сих приемлешь?" И скажет: "Потому их приемлю, премудрые, что ни единый из них сам не считает себя достойным сего... " - и прострет к нам руци Свои, и мы припадем... и заплачем... и все поймем! Тогда все поймем!... и все поймут... Господи, да приидет Царствие Твое!
И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни на кого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись. Слова его произвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскоре раздались прежний смех и ругательства.
- Рассудил!
- Заврался!
- Чиновник!
И проч. и проч.
- Пойдемте, сударь, - сказал вдруг Менделеев, поднимая голову, доведите меня... Дом Козеля, во дворе.
Молодому человеку давно уже хотелось уйти, помочь же ему он и сам думал. Менделеев оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на него. Идти было шагов двести-триста. Смущение и страх все более овладевали Менделеевым по мере приближения к дому.
- Я не чистоты теперь боюсь, - бормотал он в волнении, - другого. Вот, изволите знать, есть такой элемент - алуминиум. Или, как говорят-с в народе: ляминь. Так что же, государь мой, держал ли кто-нибудь в руках своих этот самый ляминий?! Не держал и держать не мог-с! Ибо алуминиум под действием оксигена или же попросту воздуха имеет обыкновение незамедлительно окисляться и, таким образом, персты ваши прикоснуться к ляминию не имеют ровным счетом ни малейшей возможности. Что за печаль, скажете вы, милостивый государь, и я соглашусь с вами: что уж за печаль. А только, государь мой, вот в том-то вся и загвоздка, что печаль: все воск, воск перед Ликом Господним - в мечтах своих и так и этак все обставляете и мечты имеете самой возвышенной природы, а как только задумают они осуществиться тут, в этом самом воздухе-с нашем, так изволите видеть: окислились, одна грубая природа, ляминий, стоп-машина, ляминь!
Они вошли во двор и пошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше, тем становилась темнее. Было уже одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но наверху лестницы было темно.
Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху, была отворена. Огарок освещал беднейшую комнату, шагов в десять длиной; всю ее было видно из сеней. В самой же комнате было всего только два стула и клеенчатый, очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, не крашеный и ничем не покрытый. На краю стола стоял догоравший сальный огарок в железном подсвечнике. Выходило, что Менделеев помещался в особой комнате. Дверь в соседские помещения была приотворена. Там было шумно и крикливо. Хохотали.
Кажется, играли в карты и пили чай. Вылетали иногда слова самые нецеремонные.
Менделеев, протолкнув молодого человека вперед, сам, не дойдя до стола, стал перед огарком на колени. Почувствовав замешательство в спутнике, он поворотил к нему лицо свое и сказал: - Оно лучше... Вот и дом... Боюсь... глаз боюсь... красных пятен на щеках тоже боюсь... Детского плача тоже боюсь. А побоев не боюсь, И еще, - опередил он движение молодого человека к дверям, - кольца изготовлять из лишь тех веществ моей Таблицы, кои имеют окончанием своего имени букву 0!
Молодой человек поспешил уйти, не говоря ни слова. К тому же внутренняя дверь отворилась настежь и из нее выглянуло несколько любопытных. Протягивались наглые, смеющиеся головы с папиросками и трубками, в ермолках. Виднелись фигуры в халатах и совершенно нараспашку, в летних до неприличия костюмах, иные с картами в руках. Молодой человек бросился в соседние двери. Войдя туда, он, на мгновение очнувшись, застыл, как бы соображая: зачем это он вошел?
В комнате было душно, но окна не отворяли; с лестниц несло вонью, из внутренних номеров, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма. Самая маленькая девочка, лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнув голову в диван. Мальчик, годом старше ее, весь дрожал в углу и плакал. Его, вероятно, только что прибили. Старшая девочка, лет одиннадцати, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу, подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею, как спичка, рукой. Она, казалось, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтобы он как-нибудь не захныкал, и в то же время со страхом следила за вошедшим своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике.
2.
Он проснулся на другой день уже поздно, после тревожного сна, но сон не подкрепил его. Проснулся он желчный, раздражительный, злой и с ненавистью посмотрел на свою каморку. Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид со своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок. Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг (уже по тому, как были запылены, видно было, что до них давно не касалась ничья рука) и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть ли не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях. Перед софой стоял маленький столик.
Он благополучно избежал встреч с жильцами на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлею высокого пятиэтажного дома; молодой человек был очень доволен, не встретив никого из них, и неприметно проскользнул на улицу.
На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, и та особенная летняя вонь. Нестерпимая же вонь из распивочных, которых в этой части города особенное множество, и пьяные, поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, довершали отвратительный и грустный колорит картины. Чувство глубочайшего омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека. Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее сказать, как бы в забытье, и пошел, уже не замечая окружающего, да и не желая его замечать. Изредка только бормотал он что-то про себя, от своей привычки к монологам, в которой он сейчас сам себе признался.