Но больше его занимало то превращение, что на глазах происходило с Ильиным, он все более кого-то напоминал, что-то раздражающе знакомое появилось в нем. Какая-то свобода и решительность, и счастье этой свободы, как будто он только что получил и все время опробывал движениями - хочу, улыбаюсь, хочу, суплюсь, лицевые мышцы не напряжены, принимают то выражение, какое им нравится, не согласовывая с предохранительным устройством, нет противного ощущения застывшего жира на лице и этой постоянной готовности согласно кивнуть. А самое наибольшее счастье - посреди разговора повернуться и уйти, просто так, свободный человек, скучно стало слушать вашу ругань, Федор Федорович, ваши угрозы, скучно, и вся недолга. Повернулся и вышел, как сейчас Ильин, а ты, Усанков, стой и слушай, тебе деваться некуда, ты переминайся с ноги на ногу.
- Вернуть его! Ильин! - закричал Клячко, но вдруг опомнился, уставился на Усанкова. - Он что, блаженный! А может, у него лапа появилась? На что он надеется? Тебе небось известно. Взял и засветился, с чего это? Тут что-то не то, а?
Разговаривать Клячко не умел, так чтобы на равных, слушать, отвечать; он привык спрашивать и говорить. То есть сообщать и требовать. Он говорил его слушали, ему начальство говорило - он слушал. Так было на всех этажах и всегда. С ним не разговаривали, и он не разговаривал.
Никакого разумного объяснения случившемуся Клячко найти не мог. И, видно, Усанков, за которым он цепко следил, тоже подрастерялся. Ильин мужик осмотрительный, равнодушный, с чего он взвился? Ясно одно - за добро не жди добра, старая эта истина хоть как-то утешала Клячко своей горечью, она позволяла не щадить ни Ильина, ни Усанкова, никого не жалеть, тогда тебя будут чтить и даже любить. С этим Ильиным, выходит, он обманулся. Пострадал. Но это не было ошибкой. Он, Клячко, не совершал ошибок. Все, что он делал, было правильно. Не он ошибся, а ошибся Ильин, поспешив высунуться. В сущности, это он, Клячко, выманил Ильина своим предложением. Подсознательно выманил, инстинктивно, потому что у Клячко безошибочный нюх.
- Как я его раскусил? Я ведь вас насквозь вижу, - объявил он Усанкову. - Волки вы, хищники. Накидываетесь, как только учуете, эх вы... - От сочувствия к себе слезы выступили у него на глазах. Зрелище было необычное.
- Ну что вы, Федор Федорович, это у Ильина какой-то срыв, какой он хищник.
- Срыв?.. С ним что, бывает?
- В каком смысле?
- А ты мне рассказывал про этих... вчера... - как бы безразлично напомнил Клячко.
Брови Усанкова поднялись, и лицо его остановилось.
- Господи, он похож на того... поручика, - пробормотал он и рванулся к двери, но Клячко с неожиданной ловкостью опередил его, преградил дорогу...
Ильина он нашел у главного инженера. Усанков вошел без стука. Они стояли у окна. Лицо, лоб у главного инженера были в красных пятнах.
- Кто там? Нельзя, - сказал Ильин.
Усанков не обратил на это внимания. Тогда Ильин подошел, взял его под руку, вывел из кабинета. Они спустились вниз. Ильин посмотрел на часы.
- Мне в Спасскую церковь надо, - сказал он.
Усанков не удивился.
- Я тебя провожу.
Шли молча, быстро, через какие-то проходные дворы, разрытые проулки. Две молодые цыганки закричали им со смехом: "Сергей, иди ко мне скорей!" По бульвару шествовала процессия старух с собачками.
Усанков никогда не понимал этот город. Во всех остальных городах он чувствовал себя столичным жителем, всюду царила провинциальность; ленинградцы тоже при всем их гоноре плохо разбирались в движениях Власти, но провинциальной жажды быть в курсе, все знать, приобщаться не было. Каким-то образом они уберегли независимость.
Старинные дома, обшарпанные, в ржавых подтеках, сохраняли былую красоту.
Черты былого можно было заметить в балконных перилах, в кованом узоре поломанных ворот, где-то под крышей выступали остатки герба, облупленные львиные головы. Бывая в Ленинграде, Усанков ощущал какой-то упрек. Вот и сейчас, шагая за Ильиным по площади к белому раскидистому собору с зелеными куполами, отгороженному странной оградой из пушек и цепей, он испытывал смутную виноватость перед этим городом, перед высокомерной его красотой, недоступностью. В сущности, Усанков всегда оставался здесь чужим. Нигде не был чужим, а здесь был, здесь ощущал себя деревенщиной.
На паперти перед ними невесть откуда появился сухонький сгорбленный старичок в зеленом вельветовом пиджачке. Вид у него был обтрепанный, как у той нищей братии, что побиралась у входа. Отличали его толстые очки и бесшумная легкость, невесомость. Ильин почтительно поздоровался с ним за руку, представил как Альберта Анисимовича. Усанков назвал себя, буркнул фамилию, но старичок сказал дребезжаще:
- Весьма приятно, Игорь Андреевич, - и церемонно наклонил голову в беленьком пуху.
Усанков слушал, как они заговорили о каком-то Витяеве, который посылал фотографию с портрета какого-то Немировского. Ильин удивлялся и радовался тому, что это Витяев, нетерпеливо развязывал папку, где была фотография, никак не мог справиться с тесемками, а открыв, испуганно застыл.
- Ему тут лет тридцать, - обратился он к Альберту Анисимовичу неуверенно.
- Думаю, это перед кампанией.
Потом Ильин протянул фотографию Усанкову. В овале резной рамы был портрет офицера с крохотными усиками и длинными курчавыми бакенбардами. Выгнутые тонкие брови придавали его лицу наивность и мягкость.
- По-твоему, похож? На меня?
Усанков смотрел то на портрет, то на Ильина - те же вздернутые губы, тот же нос, пытался вспомнить, каким был Ильин лет двадцать назад, двадцать с лишним, когда они познакомились. Они сидели в номере у Тимофеева, шикарный был номер-люкс с тиснеными обоями, они трепались, пели песни, а Ильин распевал частушки срамные, а кроме того, они ругали Клячко... Бог ты мой, уже тогда был Клячко! Министры сменились трижды, Тимофеева похоронили, а Клячко сносу нет.
- Ничего общего, - ожесточенно сказал Усанков. - Не похож, не та порода. Какой из тебя гусар!
- Нет, ты сравни.
- Сравниваю. У тебя брюшко, у тебя плешь, сутулый, куда вы, папаша, лезете? А в те годы ты совсем был тюха-матюха. Это теперь поднабрался номенклатуры.
- Врешь ты все, - сказал Ильин. - А как по-вашему, Альберт Анисимович?
- Смотря какое сходство вы ищете, - помолчав, неохотно ответил старик. - Все люди, да всяк человек сам по себе.
- Вы, папаша, напрасно эту тему раздуваете, - сказал Усанков угрожающе. - С какой целью?
Альберт Анисимович слушал его, склонив голову, изображая робость и послушание, однако глазки его посматривали из-под бровей с насмешливым интересом.
- Ищет человек, спрашивает, вот я и осмелился дорогу показать. Хотя и предупреждал.
- Куда показываете? Куда? Да и почему берете на себя? Какой из вас указчик? - уже совсем грубо одернул его Усанков.
Тогда старик отступил в сторону, галантно махнул рукой, поклонился, как бы уступая путь.
- Не могу перечить вам, тем более вы лицезрели поручика самолично...
- ...Допустим, нарушали законы, - вдруг заговорил Ильин, - продолжая всматриваться в портрет. - Подлейшим образом проникли, враньем, обманом и прикончили. Все на лжи было. Позор. Согласен. Возникает другой вопрос: почему на Сталина ни одного покушения не было? Никого не нашлось. С собой кончали от ужаса, от стыда. Стрелялись. От страха. А на диктатора руку не осмеливались поднять. На царя, помазанника божьего не побоялись. Правда, скопом навалились. И то стыдно, и это опасно, - он говорил негромко, словно бы сам с собой. - Что ж это - ни одной души отчаянной, чтобы восстать...
- Дошло! Добралось! - воскликнул Альберт Анисимович. - Правильно.