Дневник провинциала в Петербурге - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 3 стр.


- А какая доброта-то! - продолжает хвастаться кадык, - так-таки просто и говорит: приезжай, говорит, я тебя с женой познакомлю, а потом и об дорожке потолкуем! Я, говорит, знаю, что твое дело верное!

Бубновин продолжает похрапывать.

- Шнейдершу бы вот попросить, чтобы словечко замолвила! - вдруг предлагает кто-то.

Бубновин открывает один глаз, как будто хочет сказать: насилу хоть что-нибудь путное молвили! Но предложению не дается дальнейшего развития, потому что оно, как и все другие восклицания, вроде: вот бы! тогда бы! явилось точно так же случайно, как те мухи, которые неизвестно откуда берутся, прилетают и потом опять неизвестно куда исчезают.

Съедаются первые четыре десятка устриц, потом съедаются еще четыре десятка устриц, в промежутках съедаются два фунта свежей икры, фунт сыру, фунт семги. Выпивается по бутылке шабли на брата, потом по бутылке шампанского; в промежутках пробуются разные сорта водок. Дым синими волнами ходит по комнате, так что, несмотря на зажженный газ, почти ничего не видно. И чем больше выпивается, тем гуще делается шум. Приходят новые деятели; слышатся вопросы: "решена?", "аудиенции-то добился ли, по крайней мере?" и ответы: "а черт их разберет!", "семь дней хожу, и дальше передней ни-ни!" В пять часов мы выходим наконец на воздух.

- Где же дельцы-то? - спрашиваю я у Прокопа.

- А Бубновин!

- Да ведь вы с ним даже не говорили!

- Какой вы, батюшка, однако ж, чудной! разве этакого человека можно сразу! Его надобно еще приучить к себе, чтобы он, значит, к физиономии-то сначала присмотрелся! Раз скажешь ему: Анемподисту Тимофеичу! в другой: Анемподисту Тимофеичу! - ну, он и прислушивается помаленьку. Успел ты ему понравиться - дело в шляпе! Не успел - домой поезжай! и проедаться тут нечего! Вот этот барин, что про Шнейдершу-то давеча молвил, - вы видели, как он па него посмотрел! Да барин-то плох! Другой бы на его месте так бы этой Шнейдершей Бубновина раззудил, что завтра и по рукам бы хлопнули!

- За чем же дело? воспользуйтесь!

- Я, батюшка, и то уж подумываю! Кончено дело! завтра же чем свет - к Бубновину! Я ему этот прожектец во всех статьях разверну!

Я возвращаюсь в свой нумер усталый, ошеломленный, полупьяный, нераздетый бросаюсь в постель и засыпаю тяжелым сном. Во сне мне видится железная дорога от Петербурга до самого устья Печоры. Локомотив, пыхтя и свистя, несется в необозримую даль; болотные трясины содрогаются, леса оглашаются бесконечным эхом, испуганные звери и птицы скрываются куда-то далеко, в непроглядный мрак. На поезде сидит жандарм и какой-то партикулярный молодой человек. И мчатся эти люди день и ночь, худо спят, наскоро закусывают, бегут, спешат, как будто и невесть какие приятства ожидают их на устье Печоры. А с устья Печоры, в свою очередь, тоже мчится поезд, и несется на нем господин Латкин с свежею печорскою семгою и кедровой шишкой в руках, как доказательство крайней необходимости дороги в этот кишащий естественными богатствами край. И вдруг в Усть-Сысольске ужасное столкновение... Раздается треск, гром; я в ужасе мечусь на постеле и наконец вскакиваю.

В комнате темно; в дверь моего нумера действительно кто-то сильнейшим образом стучит.

Отпираю; влетает Прокоп.

- Спите, батюшка, спите! - говорит он мне укоризненно, - а я, покуда вы тут спите, у Дюссо с таким человечком знакомство свел!

- С каким еще человечком? - спрашиваю я, насилу продирая глаза.

- Да уж с таким человечком, что, ежели через неделю мое дело не будет слажено и покончено, назовите меня в глаза подлецом!

Не успеваю я ответить, как влетают разом Тертий Семеныч и Петр Иваныч.

- Ну, батюшка, слава богу! кажется, мое дело в шляпе! - говорит Тертий Семеныч.

- И меня, я полагаю, через недельку поздравить будет можно! перебивает его Петр Иваныч.

- Ну, а теперь пора и отдохнуть! - возглашает Прокоп, - да что, впрочем, не выпить ли на ночь прощеную!

Но я решительно отказываюсь, и гости, после долгих упрашиваний, расходятся наконец по нумерам.

Я остаюсь один (бьет уж два часа) и вновь ложусь спать.

Таким образом продолжается пятнадцать дней. Кроме своего нумера и устричной залы Елисеева, я ничего не вижу. Я ни разу даже не пообедал как следует. Кроме устриц, икры, семги - ничего. Горячего ни-ни! Наконец, я чувствую, что ежели это времяпрепровождение продолжится, то я сделаюсь пьяницей. Каждый день, по малой мере, три бутылки вина, не считая водки! И это, так сказать, натощак. Перестаю наконец понимать, кто я и где я. В одно прекрасное утро просыпаюсь и ничего, положительно ничего не понимаю. Что? как? зачем? Наконец, когда уж мне вылили на голову целое ведро холодной воды (я помню, я все кричал: лей! лей!) - только тогда я понял, что я - я. Подбежал к зеркалу, смотрю - глаза налитые, совсем круглые. Значит, дошел до точки.

Нет, надо бежать. Но как же уехать из Петербурга, не видав ничего, кроме нумера гостиницы и устричной залы Елисеева? Ведь есть, вероятно, что-нибудь и поинтереснее. Есть умственное движение, есть публицистика, литература, искусство, жизнь. Наконец, найдутся старые знакомые, товарищи, которых хотелось бы повидать...

Конечно. Я предпринимаю героическое решение. В одно прекрасное утро, покуда "губерния" шнырит по разным концам города, я уплачиваю мой счет в Grand Hotel и тайком перебираюсь в скромные chambres garnies {меблированные комнаты.}, на Гороховой.

----

Прежде всего я отправляюсь в воронинские бани, где парюсь до тех пор, покамест не сознаю себя вполне трезвым. Затем приступаю вновь к практическому разрешению вопроса: зачем я приехал в Петербург?

Сознаюсь откровенно: из всех названных выше соблазнов (умственное движение, публицистика, литература, искусство, жизнь) меня всего более привлекает последний, то есть "жизнь". Мы, провинциалы, - да впрочем одни ли мы? - имеем о "жизни" представление несколько двойственное. Хазовый конец этого представления составляют интересы умственные и общественные, действительной же его сущности отвечает все то, что льстит интересам личным и непосредственным, то есть вкусу и чувственности. На этот конец у нас и слово такое выдумано: жуировать. А жуировать совсем не значит ходить в публичную библиотеку, посещать лекции профессора Сеченова, защищать в педагогических и иных собраниях рефераты и проч., а просто, в переводе на французский язык, означает: buvons, chantons, dansons et aimons! {будем пить, петь, танцевать и любить!} Поэтому, если мы встречаем человека, который, говоря о жизни, драпируется в мантию научных, умственных и общественных интересов и уверяет, что никогда не бывает так счастлив и не живет такою полною жизнью, как исследуя вопрос о пришествии варягов или о месте погребения князя Пожарского, то можно сказать наверное, что этот человек или преднамеренно, или бессознательно скрывает свои настоящие чувства. Говорит он о пользе классического образования, а на уме у него: buvons, chantons, dansons et aimons! Говорит о податной реформе, а на уме: buvons, chantons, dansons et aimons! Все эти вопросы, системы, нововведения и проч. представляют лишь неизбежную, но сухую и горькую приправу жизни. Без них нельзя обойтись, потому что они дают одним - прекраснейшие должности с прекраснейшим содержанием; другим, не нуждающимся в содержаниях, прекраснейшие общественные положения. Но конечный результат всех этих содержаний и положений все-таки резюмируется так: buvons, chantons, dansons et aimons. Никакое полезное предприятие немыслимо, если оно, время от времени, не освежается обедом с шампанским и устрицами. Тупа грамматика, косноязычна реторика, если их не оплодотворяет струя редерера.

Назад Дальше