- Но что же все-таки с ним случилось? Неужели после всех героических экспедиций, наград и научных достижений человека вот так просто взяли и бросили в тюрьму?" Сейчас, тридцать лет спустя, я отлично понимаю, что мои слишком прямолинейные вопросы травмировали этих немолодых, измученных страхом людей. Но в середине 50-х годов, когда происходила эта беседа, мне не было и тридцати пяти. Я относился к той счастливой возрастной группе, которую по молодости не замучили в 1937-м, по счастливой случайности не убили во время войны 1941-1945 годов и, опять-таки по причинам необъяснимым, не бросили в лагеря в 1949-1952 годах, когда Сталин устроил очередную послевоенную "чистку". Непуганый, я сохранил совсем иную психологическую конструкцию, чем мои собеседники, старики ученые, родившиеся в начале века и вкусившие не только ужасы сталинизма 30-х и 40-х годов, но и террор 20-х. Так что же все-таки случилось? Почему академик Вавилов, первый агроном и биолог страны, попал в немилость к властям? Я чувствовал в груди холодок профессионального восторга, азарт биографа и журналиста, который чует след удивительных открытий. Они непременно должны быть, эти открытия, ибо между улыбающимся, полным счастья и жизни лицом на фотографии и ужасными подозрениями, которые высказывали мои собеседники (по одной из версий, тело расстрелянного Вавилова было в тюремных подвалах растворено в серной кислоте), лежало белое, ничем не заполненное пространство, пустыня неведения, которую предстояло заполнить реальными фактами. Испуганные старики ничего не могли сообщить, кроме странных и малодостоверных слухов. (Впрочем, позднее, когда я узнал подлинные обстоятельства ареста и гибели Вавилова, они оказались пострашней самых фантастических домыслов.)
Вернувшись в гостиницу, я принялся и так и сяк обдумывать слышанное. После смерти Сталина и знаменитого разоблачительного доклада Хрущева на XX съезде партии (XXII съезд был еще впереди), казалось, ничто не должно было помешать мне рассказать правду о погибшем гении. Надо, не откладывая, искать людей, знавших Николая Ивановича, его родственников, поднимать архивные материалы. Сейчас самое время открыть людям глаза на злодеяния минувшей эпохи. И не медлить: свидетели умирают, документы теряются, детали событий истираются в людской памяти. На следующий день я зашел с этой идеей в институт к моему вчерашнему собеседнику. Спасибо, дескать, за разговор, решил писать биографическую документальную книгу о Николае Вавилове. Старик поглядел на меня с интересом: "Вы не нашли более простого метода для самоубийства?" - "Но почему же?" - "Разве не запомнили, что моя жена говорила о врагах Вавилова..." - "Но вы рассказали и о его друзьях". - "С той только разницей, что друзья Николая Ивановича - ученые и порядочные люди, а враги..." Подозрительно оглядев свой кабинет, профессор проворчал нарочито невнятно: "А враги - весьма могущественные люди, которым все эти съезды - нипочем. Да и друзья Николая Ивановича едва ли станут с вами слишком откровенничать..."
Он оказался прав, этот битый жизнью старик. Книга моя о Вавилове была завершена только восемнадцать лет спустя, а по-русски издать ее удается лишь сейчас, через тридцать лет. После памятной поездки в южнорусский город, где довелось мне впервые повидать улыбающийся портрет Николая Вавилова, я начал искать бывших учеников и сотрудников покойного академика и склонять их к воспоминаниям. Сотрудники и ученики благодарили за честь, но обещали встретиться "как-нибудь на досуге". Досуга же ни у кого не находилось до той самой осени 1964 года, когда в результате очередного кремлевского переворота рухнул Никита Хрущев. Сменилось руководство партии, и, как часто бывает в таких случаях, новые вожди, свалив все прошлые грехи на предшественника, чуть-чуть ослабили политические вожжи.
Возникла вторая после смерти Сталина оттепель, этакая серенькая и сыренькая политическая погодка, когда еще не все было запрещено, и оттого советский человек полагал себя какое-то время живущим в обстановке великих свобод. В первые послеоттепельные месяцы мне удалось наконец выслушать и записать десятка два свидетельств по делу Вавилова. Позднее число опрошенных дошло до ста. Но главное, за полтора года послехрущевскои оттепели я успел прорваться в архивы.
Архивы в СССР охраняются не менее строго, чем военные склады. Боязнь утечки политической, экономической и социальной информации так велика, что архивы превращены в некие крепости, где самим охранникам не разрешают прикасаться к "опасным" бумагам. И все же весной 1965 года, через двадцать пять лет после ареста академика Вавилова, я был допущен (о, чудо!) к его бумагам. Сначала удалось исследовать архив Всесоюзного института растениеводства (ВИР) в Ленинграде. Вавилов основал этот институт в 1921 году как первый элемент будущей Академии сельскохозяйственных наук. Затем последовали архив Географического общества СССР (Николай Иванович возглавлял общество с 1932 по 1940 год), Архив Академии наук СССР и Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина (ВАСХНИЛ). Есть неизъяснимое наслаждение в разгадывании исторических шарад, в том, чтобы из намеков и полунамеков, оброненных в письме или документе, из случайной реплики современника и невнятицы официальной бумаги сложить в конце концов цельную картину минувшей жизни. Особенно такой величественной и сложной, как жизнь Николая Вавилова. Уже в бумагах 20-х годов начала для меня просвечивать трагедия 1940-го. Две столь несхожие между собой половины биографии академика постепенно начали сближаться. С каждой новой пачкой просмотренных архивных папок становился все яснее тот механизм, который привел знаменитого ученого в тюремную камеру. Становилось ясно, отчего у человека с таким открытым лицом и мальчишечьей улыбкой возникли столь опасные и сильные враги. Почему эти враги не желали ничего другого, как только умертвить его.
Правда, все то, что произошло после ареста, за стенами тюрьмы по-прежнему оставалось для меня тайной. Но я и не надеялся раскрыть ее. За всю историю советской власти ни один историк никогда не видел документов о внутренней жизни следственных камер и расстрельных дворов. И тем не менее случилось невозможное: тяжелые двери архива КГБ ненадолго приоткрылись предо мной. В апреле 1965 года в Москве, в Генеральной прокуратуре СССР, мне выдали десять толстых папок с надписью "Хранить вечно" - дело государственного преступника Н. И. Вавилова. № 1500.
Там было рассказано, как и почему академик был арестован, какие бумаги были взяты на обыске в квартире и институте, как его допрашивали, кто на него доносил, к чему его приговорили и как он погиб.
Получить эти секретнейшие из секретных бумаг помогла не только политическая послехрущевская оттепель, но и сложная игра, которую я вел с властями более десяти лет. Я писал биографии. В СССР ни одна биография сколько-нибудь значительного писателя, ученого, художника не обходится без трагедий. В моих книгах редакторы отсекали исторические факты точь-в-точь по то место, где начинались трагедии. Никто не разрешил бы мне в книге о бактериологе Владимире Хавкине написать, что он был сионистом и не пожелал вернуться из эмиграции в СССР; что создатель первых в мире антибиотиков Игнатий Шиллер был затравлен в СССР антисемитами и умер неведомым миру; что гениальный эстонский хирург Арнольд Сеппо, умеющий делать уникальные живые человеческие суставы, четверть века подвергался травле, а методы его не распространялись только оттого, что доктор Сеппо однажды не поладил с секретарем парторганизации. Этих фактов в моих книгах не было, я соглашался на это, и такое согласие расценивалось властями как моя абсолютная лояльность.