Поперек груди - белые швы зигзагами, подкладка - сиреневая, скрипучая, карманы внутри на "молниях", и по бокам еще два косых, белым мехом отороченных, и капюшон на меху, а от него до пояса "молния", а в плечах погончики вшитые с "крабом", без всяких там якорей, якоря - это старо, и рукава тоже мехом оторочены. А насчет цвета и говорить не будем - как штормовая волна баллах при восьми и когда еще солнце светит сквозь тучи...
- Сдохнуть можно, - пучеглазый чуть не навзрыд. -Эх, ты, мой куртярик!
- Ладно, ты, - Вовчик ему сурово. - Не куртярик, а прямо-таки куртенчик. Ты только руками не лапай, твоим он не родился.
- Ну как? - торгаш говорит. - Тот самый случай?
Мне бы спросить, почем твое сокровище, но так же не делается, так только вахлаки на базаре торгуются, надо сперва намерить. Я скинул пальто, дал его Аскольду подержать, а пиджак взял Вовчик. Курточка мне и вправду оказалась "в самый раз", ну чуть свободна в плечах. Но это ведь не на год покупается, я же еще раздамся.
Они меня застегнули, прихлопали, поворотили на все стороны света, торгаш с меня шапку снял и свою мичманку мне надел, как полагается. Потом открыл чемоданчик - там у него в крышку вделано зеркальце.
- Не торопись, - говорит, - посмотрись подольше. Надо же знать, какое действие производишь. Акула увидит -в обморок упадет.
Вид был действительно - как у норвежского шкипера. Только скулы бы чуть покосее. Рот бы чуть пошире. Глаза бы - не зеленые, а серые. И волосы без этой дурацкой рыжины. Но ничего не поделаешь.
- Сколько? - спрашиваю.
- Ну, если нравится, то полторы.
- Как "полторы"? Ты же сотню просил.
- За такую курточку, родной, не просят. За нее сами дают и говорят спасибо. Кто тебе сказал - сотню? Бичи, конечно, уже по сторонам загляделись.
- А больше, - говорю, - она не стоит. Торгаш моментально мичманку с меня стащил и куртку расстегивает.
- Будь здоров, - говорит. - Привет капитану!
- Постой. - Я уже понял, что так просто мне с нею не расстаться. Сколько, если для конца?
- Вот для конца как раз полторы. Для начала две хотел, но засовестился. Вижу - идет тебе.
Я потянулся было за пиджаком, а Вовчик уже, смотрю, вынул всю пачку, развернул платок и сам отмусоливает пятнадцать красненьких. Торгаш их перещупал, сложил картинка к картинке, последнюю - поперек, как в сберкассе, и нету их, сунул за пазуху. Аскольд тем временем надрал газет со щита, завернул мне пиджак.
- Ну, сделались? - торгаш говорит. - Носи на здоровье.
- Что ты! - Аскольд ему улыбается и берет под локоть. - Не-ет, говорит, - это мы еще не сделались. Не знаешь ты нашего Сеню. А он у нас добрый человек. Правда же, Сеня?
Откуда ему, пучеглазому, знать, добрый я или злой? Первый раз человека видит. Добрый - значит, всю капеллу теперь захмели. А торгаш и так на мне руки нагрел, с ихней же помощью.
- Конечно, - говорю, - добрей меня нету.
- А замечаешь, Сеня? - все пучеглазый не унимается. - Мы с тебя за комиссию ничего не берем. А вообще - берут. Замечаешь?
Да, думаю, тяжелый случай. Ну, что поделаешь, раз уж я в эту авантюру влез.
- Гроши-то спрячь, - Вовчик напомнил. - Раскидаешься.
Я взял у него пачку, уже завернутую, и булавкой заколотую, и так это небрежно затиснул в курточку, в потайной карман. Как она, эта пачка, не задымилась от ихних глаз? Любим же мы на чужие деньги смотреть!
2
И мы, значит, с ходу взошли в столовую - тут же, у Центральной проходной, и сели в хорошем уголке, возле фикуса. А над нами как раз это самое: "Приносить - распивать запрещается".
- Это ничего, - говорит Вовчик. - Это для неграмотных.
Одолжил у торгаша самописку и приделал два "не". Получилось здорово: "Не приносить и не распивать запрещается".
- Вот теперь, - говорит, - для грамотных.
Но мы все сидели, грамотные, а никто к нам не подходил. Официантки, поди-ка, все ушли на собрание - по повышению культуры обслуживания.
- Бичи, - говорю, - не отложим ли встречу на высшем уровне?
- Что ты! - Аскольд вскочил. - С такими финансами мы нигде не засидимся. Сейчас пойду Клавку поищу, Клавка нам все устроит, на самом высшем.
Пошел, значит, за Клавкой. А торгаш поглядывал на нас с Вовчиком и посмеивался. У них в торговом порту все это почище делается, и никто этих дурацких плакатов не пишет. Все равно же приносят и распивают, только не честь по чести, а вытащат из-под полы и разливают втихаря под столиком, как будто контрабанду пьют или краденое.
Пришла наконец Клавка, стрельнула глазами и сразу, конечно, поняла, кто тут главный, кто будет платить. Передо мной и с чистой скатерки смела.
- Мальчики, - говорит, - я вам все сделаю живенько, только чтоб по-тихому, меня не выдавайте, ладно?
- Сколько берем? - Аскольд захрипел. По-тихому он не умеет.
- Ну, сколько, - говорю, - четыре и берем, раз уж мы сидя, а не в стоячку. Пора уже вам жизнь-то понимать!
- Вот это Сеня! Добрый человек! А ты думаешь, Клавдия, почему он такой добрый? А он с морем прощается нежно, посуху жить решил.
Очень это понравилось Клавке.
- Вот, слава Богу! Хоть один-то в море ума набрался. Ну, поздравляю.
- А ты думаешь, Клавдия, мы не добрые? Видишь, как мы его прибарахлили?
- Вижу. Хорошо, если эту курточку и его самого до вечера не пропьете. Клавка мне улыбнулась персонально. - Ты к ним не очень швартуйся, они пропащие, бичи. А ты еще такой молоденький, ты еще человеком можешь cтать.
Вся она была холеная, крепкая. Красуля, можно сказать. А лицо этакое ленивое и глаза чуть подпухшие, будто со сна. Но я таких - знаю. Когда надо, так они не ленивые. И не сонные.
- Кому от этого радость, - спрашиваю, - если я человеком стану? Тебе, что ли?
Опять она мне улыбается персонально, а губы у нее обкусанные и яркие, как маков цвет. Наверно, никогда она их не красила.
- Папочке с мамочкой, - говорит. - Есть они у тебя?
- Папочки нету, зато мамочка ремнем не стегает. Неси, чего там у тебя есть получше.
- Не торопись, все будет. Дай хоть наглядеться на тебя, залетного...
Торгаш посмотрел ей вслед, как она плывет лодочкой, не спеша, чтобы на нее подольше глядели, и даже присвистнул.
- Хорошая, - говорит, - лошадка. И ты уже определенно действие производишь. Я бы уж не пропустил, ухлестнул бы на твоем месте.
- Что же не ухлестнешь?
- Своя имеется. Пока хватает.
- Тоже и у меня своя.
- Это другое дело.
Правду сказать, насчет "своей" это я так брякнул. Были у меня "свои", только они такие же мои, как и дяди Васины, - но вот за такими Клавками, крепенькими, гладкими, на портовых щедрых харчах вскормленными, я еще салагой гонялся. И с ними-то я быстрее всего состарился.
Принесла она "рижского" на всех и закусь, какой и в меню не было, прямо, как для ревизии, - жаркое "домашнее" и крабов, даже копченого палтуса. Поставила передо мною поднос и так это скромненько:
- Угодила?
Я и не посмотрел на нее.
- Ух ты, рыженький, какой сердитый! А говорил - что жизнь понимаешь. Как же ты ее понимаешь, скажи хоть?
Ни больше, ни меньше захотела знать! Да еще я почему-то рыженький для нее. Ну, есть малость, но никто меня так не называл.
- Сколько надо, - говорю, - столько понимаю. На все другое боцман команду даст. Что касается тебя - не глядя вижу.
- Ах, - говорит, - какой залетный!..
Опять они с Аскольдом ушли, потом он приносит, озираясь, четыре поллитры в телогрейке, и мы с них зубами содрали шапочки, налили по полному и закрасили пивом. Они-то по половинке решили начать - для долгой беседы, а мне - о чем с ними особенно беседовать, хлопнул его весь, ну и другие за мной, ободренные примером.
- А ты здорово! - торгаш говорит.
Он и то заслезился, а уж, наверно, отведал там, в загранке, и ромов, и джинов. Стали закусывать быстренько, как будто нас кто-то гнал.