Безрадостно покачал головой, вернулся в помещение; двери за ним захлопнулись, гулко и печально, в этой туманной пелене.
"Ну а взять эти бракосочетания,-- думала Эмили.--Сколько же я, старая женщина, повидала их на своем веку! Сколько счастливых невест, сколько ярких цветов, сколько радушных гостей!.."
Айрин, в белом атласном платье, в церкви на Двадцать четвертой улице -ее потом снесли. Какой триумф, какой вызов постоянно мелькали в ее глазах, с какой гордостью она разглядывала приглашенных -- совсем не так, как полагается вежливой, радующейся такому событию невесте. Пегги, в красивой желтой тюлевой накидке, как ближайшая подруга невесты; у нее темные круги под глазами, как будто она не спала несколько ночей подряд.
Бракосочетание Пегги полгода спустя. Ее жених -- Лоуренс, очень красивый, высокий, с продолговато-угловатым, честным, добродушным лицом. Айрин на свадьбе не было, она уже уехала в Германию, но прислала по случаю бракосочетания сестры длинную поздравительную телеграмму. Пегги ее вскрыла сразу же, первой из всех дружеских посланий, потому что знала, от кого она, и, прочитав, передала Лоуренсу.
-- Это от моей сестры,-- объяснила она.-- Шлет нам свои поздравления и благословляет нас с тобой. У них скоро будет ребенок, советует нам последовать их примеру. Она также просит прислать ей твою фотографию.
Лоуренс, широко улыбнувшись, засунул телеграмму в карман. Долго она пролежала у них в доме в одной из картонных коробок, где целые годы хранились все телеграммы и письма, покуда в доме не объявилась новая горничная и не выбросила прочь весь этот хлам.
Самолет теперь медленно кружил над головой, совершая вслепую облеты над аэродромом; тяжело вздыхая, Эмили прислушивалась к его гулу,-- эти звуки наводят ее на мысли о злом фатуме. Если бы Пегги получше узнала этого немца, проявила свою сообразительность; если бы Айрин не была такой самоуверенной, такой проницательной и хитроумной... Тогда, быть может, сегодня Пегги сидела бы в этом несчастном самолете, в этой болтанке в ночной, непроглядной, туманной мгле, а Айрин стояла бы рядом с ней, вся замерзшая, с плотно сжатыми губами... Ах, если бы Пегги не привела тогда в их дом этого человека! Или Айрин не было бы в тот вечер дома... Как же она старалась всегда проявлять разумную заботу о своих девочках; как оберегала, направляла их, руководила ими; как пыталась изменить, вылепить по-новому глину текущих событий!
И вот теперь, в семьдесят лет, ей приходится стоять на этом аэродроме, без сил, опасаясь грозной случайности,-- так обанкротившийся азартный игрок подвигает последнюю свою жалкую фишку к безжалостной лопатке крупье, живо ерзающей взад и вперед по расчерченной на квадраты крышке стола.
Сколько лиц она помнит; сколько уютных комнат, в которых была когда-то счастлива; сколько всего ужасного, что приключилось с ней! Среди неясных, лишенных резких очертаний образов, которые постоянно всплывали у нее перед глазами, больше всего досаждали ей письма. Отлично помнит, как они все выглядели: иностранные марки, беглый почерк Айрин, с крупными, размашистыми буквами; большие, плотные серые конверты, иногда даже запах ее духов -каким-то образом сумел сохраниться в продолжительном путешествии по воздуху через океан.
"А это -- наш Ганс". (Как странно звучит имя ее внука -- Ганс, ведь в их семье всех мужчин обычно называли Джоном, Питером, Люком или Томасом.) "Он немного похож на Бисмарка, но мы искренне надеемся, что, когда ему исполнится три годика, это сходство пройдет". Или: "Дела у Рейнольда идут не слишком успешно, но кто может похвастаться лучшей участью в этой бедной стране? В общем, мы стараемся не жаловаться. У Ганса прорезались семь зубиков; мы перестанем, наверно, их считать, когда ему стукнет десять".
Или: "Дитрих весил целых десять фунтов, когда появился на свет, и его рождение было связано с небольшим скандалом в этой голодной стране, словно мы воровали еду или брали взятки. Я настояла, чтобы его назвали Дитрих Джонатан, в честь нашего папочки, а все его родственники, типичные пруссаки, возмущенно поднимали на меня брови, но я им так и не уступила, ни на йоту. Думаю, когда возвращались домой, бурчали: "А чего еще можно ожидать, если в жены берут американку?"" Или: "Прошу вас, пришлите мне, пожалуйста, фотокарточку Бада,-- он теперь, уже, вероятно, не умещается на своем коврике из медвежьего меха? Если вы не пришлете нам несколько его снимков, то немецкие тетки страшно удивятся, когда наконец его увидят и убедятся в том, что он уже не лежит голенький на своем животике".
Но тетки с племянником так никогда и не встретились.
Когда в 1936 году Айрин написала, что Рейнольд приезжает на три месяца в Америку, в престижную командировку от газеты (добавив, что он не сможет взять с собой мальчиков -- пусть спокойно продолжают учебу), Пегги сменила интерьер в комнате для гостей в своем доме -- наклеила новые обои, с крупными, в полном цвету, розами, и постелила новый ковер, с голубым ворсом. Научила Бада говорить по-немецки: "Доброе утро, тетя Айрин и дядя Рейнольд", и еще одну фразу: "Как поживают там мои тетушки? Надеюсь, что хорошо". Баду уже исполнилось двенадцать, и он страшно гордился своими лингвистическими успехами и даже самостоятельно научился произносить по-немецки "до свиданья" и "моему папе очень нравится мюнхенское пиво".
Эмили даже сейчас, в этом промозглом тумане, улыбнулась, вспоминая смешного Бада, в потертом старом свитере и грубых, белых, длинных парусиновых брюках,-- как он стоял, широко улыбаясь, посередине комнаты и медленно, отчетливо произносил по-немецки фразу о том, как его папе нравится мюнхенское пиво.
А вот тот день, когда они приехали, вспоминала с трудом. Тридцать шестой год давно миновал, и сколько с тех пор произошло разных событий! Очень красивый немецкий белый пароход,-- кажется, он назывался "Европа", с высокой, парящей в воздухе палубой, нависавшей будто прямо над улицей,-остановился у пристани Нозерн-ривер. Играл оркестр,-- интересно, что он играл тогда, в тридцать шестом? Какую-то немецкую песню, но она ее не запомнила, хотя потом ей не раз приходилось слышать бравурные немецкие песни в "Новостях дня", рассказывающих о шумных парадах германской армии. Порывы ледяного ветра доносились до них с забитой ледяными глыбами реки. Бад, в только что купленном для него новом голубом пальто, правда, уже коротком ему в рукавах, пораженный величавым пароходом, шаркал ногами по пристани. Лоуренс держал Пегги за руку, улыбался им в ответ, его бледность говорила о том, что у него пошаливает здоровье. Пегги, с серьезным лицом, с сияющими глазами, пристально вглядывалась в трап, пытаясь поскорее узнать сестру. Вот идет высокая, эффектная дама, в меховом манто, с ярким, красивым, знакомым лицом... Эмили тогда подумала: "Эта женщина, должно быть, очень богата..." Потом до нее вдруг дошло: "Да это же моя дочь, Айрин!" Но все еще не уверенная в своей правоте, машинально стала рыться в сумочке, отыскивая очки. Рядом с красавицей шел низенький, плотный, начинающий заметно толстеть мужчина; когда он снял свою шляпу, Эмили поняла -- да ведь это Рейнольд, только уже сильно облысевший...
В памяти ее словно открылись шлюзы, хотя она уже достигла семидесятилетнего рубежа... При встрече, конечно, много суеты, волнений, все по очереди целовались, все говорили одновременно, перебивая друг друга, громко смеясь.