В Заболотье светает - Янка Брыль 10 стр.


Павел Иванович Концевой и другие "хлопцы", выросшие здесь за годы его отсутствия, добились его перевода из Рязанской области сюда.

- Весна идет, - говорит он сейчас, - и готовиться мы к ней будем по-новому. Семена все придется менять на сортовые. В первую очередь, конечно, яровые и картошку. Тут нам во всем поможет государство. О минеральных удобрениях и о машинах тоже надо сейчас подумать: сеялки нужны, жнейки, косилки... Так что насчет ссуды долго рассуждать нечего.

Кастусь Ячный перестает ходить по хате.

- Все это хорошо, Петрович, - говорит он агроному. - Ты о весне хлопочешь, а нам, строителям, зима коротка. Будем ставить весной колхозный двор, а материал весь еще на корню, в лесу. У нас зима известно какая; сегодня на санях, завтра на колесах, а послезавтра пошел Неман, ты и сиди, поглядывай на лес. Моста еще нет, а от парома не много помощи. Приходи, Василь, хоть завтра за нарядом, не откладывай.

Все это для нас ново, да и сами мы тоже как будто стали новее. Не раз приходилось сидеть здесь, у Ячного, и Комлюку и Коляде, но такими, как сегодня, они не были никогда.

В новой роли, роли хозяина жизни, как-то совсем особенно - и радостно, и непривычно, и неловко - чувствует себя самый горький бедняк в Заболотье Григорий Комлюк.

- Товарищ агроном, - говорит он, и голос его звучит глухо, - Петро Петрович, - повторяет он, откашлявшись, уже звучней, - вот у соседей наших, в понемонском колхозе, жито какое, и который год! Густое - змея не проползет, а колос как плеть.

- У понемонцев "вятка", сорт такой, - отвечает Воробей.

- Вот бы нам житечка этого. Чтоб и у нас...

- А что ж, браток, колхозы на том и стоят, что друг дружке помогают. Поговори с Малевичем, председатель, - уже ко мне обращается агроном. - И яровые у них славные. Берите и яровые.

Когда я вернулся домой, Валя сидела у нас и... плакала.

- Я ему морду пойду набью, - горячился Микола. - Совсем уже сдурел!..

- Чего ты расходился? - успокаивала его мать. - Угомонись. Хватит того, что один начал рукам волю давать. За что он ее, дурья голова, за что? А ты, Валька, не плачь. Чего не бывает в семейной жизни! Ну, он немного вспылил: опамятуется, ничего...

Я проводил Валю домой, на усадьбу зятя за речкой.

И хоть бы река стоящая была, эта самая наша Сёвда, а то ведь лягушечья канавка, и только! А он, чудак, ею от людей отгородиться хочет.

- Он еще, может, стерпел бы, - говорила Валя, прижимаясь к моей руке, если б не получилось так смешно с рекой. "Я тебе, говорит, посмеюсь, я вам еще покажу!" И о тебе всякий вздор мелет, потому что из-за тебя, говорит, весь этот сыр-бор загорелся. Еще и передразнивает: "Подумаешь прид-си-да-тель!.." Ой, никогда он еще не был таким!.. Как там Верочка бедная, рыбка моя?..

Валя снова прижалась ко мне, как бы ища защиты. И жалко мне сестру, и обидно, и злость разбирает. Но я успокаиваю ее и стараюсь успокоиться сам:

- Ничего, Валя, ничего... Все уладится, все будет хорошо. Он же свой хлопец и не дурак...

Однако вернулся я из-за речки невеселый. Хорошо, что мать уже спала и Микола тоже, - можно было, никому ничего не говоря, сворачивать одну цигарку за другой и думать: как оно пойдет дальше?..

Зловещий отблеск пламени лизнул сначала оконные стекла, потом вдруг зарозовел печной карниз.

- Микола! - вскочил я. - Пожар!

Страшное это слово для старой деревни, где хата прилепилась к хате, крыша к крыше!.. Сразу и ветер невесть откуда появится, и пламя, раздутое им, точно жадный, безжалостный зверь, загуляет по соломенным хребтам строений, пожирая их иной раз вместе с людьми и скотиной.

И потому мы с детства привыкли к истошному крику на улице, который не раз за год заставляет женщин ночами голосить, а мужчин кидаться на борьбу с огнем.

Я кричу, и на голос мой отвечают другие. И этот дикий, первобытный крик горькой обидой обжигает сердце. Нельзя уже таким способом тушить, столько гореть, так строиться!..

Горит наш клуб - все та же солома и дерево.

Высокая крыша занялась с тыла, от огородов.

Огонь уже вошел в силу: он с шумом и треском вгрызается в тугой пласт спрессованной соломы, и черный дым над пламенем вздымается все выше и выше. На крышах ближних хат снег уже растаял, и солома подсыхает на глазах. Маленькая, стоящая совсем рядом хатка даже, кажется, присела от страха в ожидании, что лютый зверь вот-вот кинется на нее...

Мы, мужчины, сидим на крышах ближайших строений. Единственное, что мы можем сделать, - это задержать огонь, не дать ему распространиться. Нам подают снизу ведра с водой, и мы заливаем искры. Они летят сначала не густо, а потом, когда вся клубная крыша встает над срубом сплошным костром, нас засыпает, как мякиной из веялки, и глаза сами жмурятся от грозного дыхания огня.

- Крышу, крышу срывай! - звучит запоздалая команда.

Какое там срывай! Она уже горит, и вот я, закрыв лицо, качусь с конька крыши на огород, в снег... И именно тогда, когда уже мне кажется, что наши ведра ничем помочь не смогут, я различаю среди общего крика слова:

- Понемонцы! Пожарники!

С горы по улице мчится, беспрерывно сигналя, трехтонка понемонского колхоза. Она резко останавливается, и, как пехота с танковой брони, с нее соскакивают понемонцы-пожарники.

Мотор помпы включен, шланг спущен в колодец, и вот струя воды врезается в огонь...

...Занимался день, когда мы заглушили последние вспышки пожара. На месте клуба дымились остатки обгорелых, залитых водой бревен.

Незаметный до этих пор в общей суете, рядом со мной стоит Юрий Малевич, председатель понемонского колхоза. Мы все - и понемонцы и наши - окружили его, как командира, благодаря которому выигран бой.

- Так говорите, хлопцы, крыша занялась с тыла? - спрашивает Малевич. Ясно: подожгли.

- А на собрании, гляди ты! - говорит кто-то. - Хоть бы один обронил словцо против!

- Книжек, хлопцы, жалко!

- Ничего, их же больше на руках, чем в клубе.

Ячный сегодня не может говорить громко. Он стоит возле кабины понемонского грузовика, и мне не слышно его вопросов, доносятся только ответы шофера. Ячный сипит в шерстяной платок, которым он обвязан по самые усы, и шоферу кажется, что старик глуховат.

- Двадцать тысяч! То и другое - помпа и машина! - кричит он с полусвернутой цигаркой в грязных руках. - По единоличному делу, дядька, шиш купишь!..

- А может, из вас, хлопцы, кто-нибудь уже испугался? - с затаенной усмешкой спрашивает Малевич. - Может, придет к председателю и попросит заявление обратно?

Наши в ответ смеются.

- Кто боится, Юрий Иванович, - говорит Шарейка, - тот заявления не писал.

"И не такие, как сегодня, удары пришлись на долю этой рано поседевшей головы, - думаю я, глядя на Юрия Ивановича. - Пять лет панской тюрьмы: батрак, был одним из активнейших подпольщиков. А в сорок четвертом, вернувшись с фронта, он узнал, что мать, жена и две дочки погибли от фашистской руки... Разоренный захватчиками колхоз, который хорошо пошел было перед войной, пришлось строить заново, на голом месте..."

- Юрий Иванович, - говорю я, - у нас вчера о вашем зерне разговор был.

И вот он глядит на меня, этот тихий, на вид даже угрюмый человек, глядит с доброй улыбкой старшего брата.

- Мы решили обратиться к вам, - продолжаю я, - чтоб вы нам помогли до осени семенами.

Пожарище клуба все еще тлеет, как свежая рана, а мы уже вон о чем.

9

Нелегкое это дело - порывать со старым, издавна устоявшимся укладом жизни, отказываться от того, что наживалось годами и кровавыми мозолями.

Людям, родившимся при коллективном строе, смешно и дико кажется, что в наши дни какая-нибудь тетка Агата стоит на загуменье чуть не плача, потрясенная тем, что и сюда пришел трактор и пашет уже по-новому - не вдоль поля, а поперек...

Людям смешно, а тетка чуть не плачет.

Назад Дальше