В Заболотье светает - Янка Брыль 18 стр.


Это было давно, когда я был еще подростком, когда полицейские могли бросить меня в подвал.

А сегодня враг - ничтожный, подлый убийца детей - ночью, по-волчьи, прокрался в светлый наш дом и тут же - рядом со мной, рядом с нами, солдатами, - ударил Валю так страшно, как это могут придумать только они...

Верочки больше нет: где-то там, на нашем кладбище, уже, видимо, опустили в глубокую узкую яму маленький сосновый гробик. Валя тоже не видела этого...

Она лежит на койке районной больницы, а я сижу у нее в ногах. Давно сижу - давно прошел тяжелый сегодняшний день, - а она все молчит. Забинтованная голова бессильно лежит на подушке, и бледное, окаймленное бинтами лицо кажется мне маленьким, детским. Никто этого не видит, и я встаю, смотрю на закрытые глаза и сжатые губы сестры и шепчу:

- Валюша... славная моя... скажи что-нибудь... Скажи...

Тогда плеча моего снова касается чья-то рука, и голос - тихий, знакомый голос Марьи Степановны - опять выводит меня из забытья:

- Как вам не стыдно! Ведь я же говорила, что нельзя волноваться. Больной от этого не станет легче.

Я привык верить умным людям, я был неплохим солдатом, и поэтому я послушно сажусь.

- Скажите, доктор, она... будет жить?

- Ну, милый мой, конечно, будет! - говорит старушка, и добрые глаза ее серьезно смотрят на меня. - Ничего им с нами не сделать, разбойникам. Валю я им не отдам.

У Марьи Степановны - бывшего врача партизанской бригады - наша Валя была санитаркой. Она учила Валю перевязывать раны, она отправляла мою сестренку вместе с хлопцами в бой и не спала ночами, думала: где-то теперь девочка со звездой на кубанке, с красным крестом на сумке с бинтами...

- Все будет хорошо, - говорит Марья Степановна, - вы поглядите, какое дыхание.

Мои глаза едва-едва могут уловить движение Валиной груди, а все же с каждым ее вздохом растет в душе у меня надежда. Да, она будет жить! Мне кажется, что Валя вот-вот улыбнется, взглянет на меня... Но голова ее лежит на белой подушке неподвижно, окутанное бинтами лицо все еще мертвенно бледно...

Безысходная горькая злоба закипает у меня в душе, и мне становится тесно и душно в палате.

И вот тогда пришли они - Павлюк Концевой и председатель райсовета Шевченко.

- Товарищ секретарь, - вскочил я с места, - Павел Иванович, дайте мне ребят!.. Хотя бы десять, пятнадцать... Разрешите нам на недельку исчезнуть. И мы приведем их сюда. Ну, может, без ног или без рук... ну, может, и без головы, но приведем!.. Павел Иванович, разрешите!..

Павел Иванович берет меня за руку выше локтя и почти шепотом говорит:

- Тут спокойствие нужно, Сурмак... Давай сначала поздороваемся. Ну, добрый день... или, пожалуй, добрый вечер...

- Да, потише, Василь, - говорит Шевченко. - Вышли вместе с бюро и зашли. Что тут особенного?..

- Ну, как сестра? - спрашивает Павел Иванович.

- К вечеру лучше немножко стало, товарищ комбриг, - отвечает за меня Марья Степановна, забывая, что Концевой уже больше трех лет не "товарищ комбриг", а секретарь райкома. - Завтра необходимо оперировать, вынуть осколок. А при такой большой потере крови...

Павел Иванович стоит у изголовья Валиной постели. Высокий, ссутуленный годами панской тюрьмы, уже почти седой...

- Все будет хорошо, - говорит он. - Завтра утром тут будет хирург. Самолетом. Смирнов. Мы недавно звонили в обком.

- Ну, а как Жданович? - спрашивает Шевченко про Михася. - Проводите нас, доктор, к нему. Пошли, Павло Иванович.

Михась в жару, бредит:

- Ребенка, ребенка моего возьми!.. Подай диски, Козлов!..

- И так вот не умолкая, - замечает дежурная сестра.

- Этот полегче, - говорит Марья Степановна. - Повреждена немного голова и бедро. Только тоже большая потеря крови.

- А речку я... пе-ре-пол-зу... не бойся! Подайте мне его сюда.

Чего стоишь?!

Михась порывается встать, но боль в ноге и тяжелая голова снова прижимают его к постели.

Павел Иванович молчит. Он смотрит на обвитую бинтом голову своего отважного подрывника, потом кивает головой:

- Эх, Жданович! Как дорого, парень, пришлось тебе заплатить... И ты, Василь, тоже... Войну им хочешь объявить? Так, брат, не делается. Те, кому это поручено, справятся и сами. А помогать им надо умеючи.

16

Произошло все это так.

Копейка забрел к Михасю вскоре после собрания, на котором организовался колхоз. Забрел впервые, и это было ему на руку: можно было очень похоже на правду удивляться достатку зятя и хвалить его хозяйственность.

- Порядочек у тебя, Сильвестрович, надо сказать, образцовый, - говорил он, стоя с Михасем на крыльце. - Один забор чего стоит! Кубометров, поди, сорок пошло?

- Черт их мерял. Возил да пилил.

Михась имел представление, что за фрукт его непрошеный гость, хорошо знал и то, как относится к Копейке большинство его, Михасевых, товарищей, как относимся я и Микола. Знал, смотрел на проходимца сверху вниз, как может смотреть на такого партизан, фронтовик, инвалид. Но, с другой стороны, после собрания Михась чувствовал, что все мы, те, кто вступил в колхоз, отошли от него, остались по ту сторону реки и между нами встал его высокий, крепкий забор. Более того: Михась понимал, что не мы отошли от него, а он сам отделился от нас, так как сам поставил этот забор. И потому, что за речкой и забором он почувствовал себя одиноко, а ему очень хотелось думать, что правда на его стороне, Михась слушал слова Копейки сначала терпеливо, а потом и благосклонно.

- Теперь, известно, с лесом вольготней, - говорил Копейка. - И молодец, что не зевал. Тут брат, такое дело: что выхватишь, то и твое, как из кипятка. Гумно тоже недавно ставил?

- Прошлый год.

- Сколько оно тебе, браток, одного здоровья стоило, инвалиду...

- Пойду кобыле корму задам, - сказал хозяин.

Копейка поплелся следом. Пока замешивалась сечка, Михась выпустил кобылу попоить. И тут Копейка снова начал хвалить и кобылу с жеребенком, и корыто у колодца, из которого они пили, и желоб, где Михась подмешивал в сечку отруби. И все, что говорил Копейка, падало на "обиженное" сердце зятя, как капля за каплей на камень.

Послать такого утешителя к черту, как он сделал бы раньше, Михась уже не мог: капли делали свое дело.

- Нет ли у тебя, Сильвестрович, работенки какой для меня? - заговорил опять Копейка. - Хотя бы за хлеб. Теперь, брат, нечего за многим гнаться.

Работенка нашлась, и Копейка сразу же пошел в деревню за своим мешком с инструментами.

Валя пришла к нам назавтра и опять плакала.

- На кой он нам сдался, говорю я. И ларь этот - на черта он мне! Некуда доски девать?.. Натаскал их полную хату. Ну... я не знаю, мама, а вчера, как подумала, так и спать не могла... И теперь никак не успокоюсь... Так и чудится, что это он... гроб сколачивает...

- Да ты что, глупая! Подумай, что ты говоришь!..

Ночью Валя плакала, тайком, чтоб не услышал чужой, и просила Михася не связываться с "этим типом", а этот самый "тип" делал вид, что храпит на лавке, а сам прислушивался.

- Баба, Сильвестрович, и есть баба, - говорил он на следующий день, не спеша строгая доску. - И твоя, брат, скорее потянет за маткой да за братьями. Ты для нее дело второе...

Под вечер, как только Копейка вышел, Михась объявил, чтобы Валя больше к нам не ходила. "Или ты замужем - тогда слушай мужа, а нет - так нет!" Валя ответила, что "одно из двух: или Копейка, или я", а не то возьмет ребенка и уйдет к маме.

Михась не ударил ее, как это было в первый раз, но и Верочки не отдал.

- Ты, Валя, не фордыбачь, - сказал он ей после долгого молчания. - Ты не думай, что я забыл...

Назад Дальше