Потом, пообедав, они улягутся в постели и наступит мертвый час, и тетя Сильвия усядется с книгой в плетеное кресло, выставленное на пляж под самое распахнутое окно, так что будет слышно, как журчит слабая волна и как шуршат страницы книги, и как, похрустывая по песочку, возникнет на минуточку Ваграм Петрович и скажет шепотом: "А надо было бы купить ей мороженое...", а тетя Сильвия скажет: "Я растеря-лась...", и дальше - уже затухающие, вялые слова, что-то о голоде на Украине...
Он спал, просыпался. Солнце скатывалось в море. На прощание оно щекотало лицо. Люлюшка уже тоже сидела под окном в плетеном кресле с вышиванием. Ножки кресла утопали в песке. Он было предложил ей поиграть в красных и белых, но она поморщилась. Он раскрыл своего читано-го Сетона-Томпсона и уткнулся в изображение Виннипегского Волка. Волк смотрел на него, не отворачиваясь. Его бурая с подпалинами морда тянулась с листа и касалась плеча Ванванча. Два желто-зеленых громадных глаза следили за каждым его движением. Что-то было в них знакомое: настороженность и тоска, недоумение и одиночество, и давняя затаенная обида... Вдруг вспомни-лась нынешняя утренняя девочка и ее два остановившихся зрачка, и то, как она шевелила кончиком языка, будто уже дотянулась до ледяного вишневого чужого лакомства.
В восемь лет не осознают перемен в собственной душе. Лишь становятся прозрачнее силуэты еще совсем недавно любимого, привычного... Хотя небо все то же, и зелень, и лица близких... И Ванванч пока не задумывается, не пытается понять, что же это такое прицепилось к нему? Он все тот же, не правда ли? А это худенькое существо с плохо вымытыми впалыми щечками и с глазами голодной собаки - это существо как бы случайное, как бы временное... но оно и вчера, и сегодня, и даже сейчас, и теперь уже всегда, и Ванванч не мог, думая о нем, предаваться беззаботному смеху.
...Так тянутся эти счастливые благословенные дни у моря, и приходят к тете Сильвии и Ваграму Петровичу красивые благополучные гости, и среди них даже Любовь Орлова, еще не знаменитая, но красивая, декламирующая, поющая, гладящая Ванванча по головке, когда он, распоясавшись от внимания к нему, позволяет себе корчить уморительные рожи на радость гостям, или вдвоем с Люлюшкой поет дурным голосом дуэт Татьяны и Онегина... "Ах, ах!" восклицают гости. "Его папа большой коммунист, - говорит Ваграм Петрович, и мама тоже". Но хоть Ванванч и слышит это с гордостью и веселится в своей полосатой маечке и соломенной шляпке, силуэт маленького голодного существа - уже маячит в сознании, вызывая еще неведомые печали.
Тетя Сильвия при гостях не смеет кричать на Люлюшку. Ваграм Петрович посмеивается и пританцовывает, не снимая белоснежного докторского халата. В большой мороженице крутят по очереди домашнее мороженое, и все едят, причмокивая.
Любовь Орлова поет: "Я встретил вас..." "Я встретил вас, и все такое..." - подхватывает Ваграм Петрович. "Пусть Кукушка прочитает свое стихотворение, - говорит тетя Сильвия, - вы знаете, он придумал стихотворение!.." Ванванч стесняется, но ему очень хочется. "Читай, Кукушка", - требует Люлю. Он вдохновенно читает случайно родившиеся строчки: "Пушки стреляли, бомбы взрывались..." - "Ну-ну", - требуют гости. "Красные смело на белых бросались..." - "Ну?" - "И все", - говорит Ванванч. "Гениально!" - провозглашает Ваграм Петрович. Все хлопают.
Под утро ему снится сон, будто он сидит на краю пляжа, погрузив ножки в морскую пену, и в руке его - большое яблоко. Он собирается откусить от него, но чумазая девочка выхватывает яблоко и вонзает в него острые зубки. Ванванч садится в постели и плачет. "Вай, коранам ес!.." - приговаривает тетя Сильвия. Люлюшка хмыкает. "Почему же ты плакал? - удивляется утром Ваграм Петрович. - Ты же октябренок!"
Утро развеивает печали, и каждый новый день укрепляет дух, и белая кожа Ванванча бронзо-веет, и дни идут один за другим.
Но теперь уже почти ежедневно вспоминается эта странная пара, эта сопливая девочка и ее мать почему-то в грязном пальто с одутловатым лицом и пустыми глазами. "Дура, дура! - говорит Ванванч. - Жадная дура!.." - "Почему?" - удивляется Люлю. "Потому что не купила своей дочке мороженого". - "Кукушка, она бедная, говорит Люлю, - у нее нет денег". Он уже догадывается, догадывается, но это еще какой-то неведомый мотив среди других привычных бесхитростных звуков, окружающих его. И нет утешения. И даже такое могучее, как недавнее "кулак", "грабитель", "враг", "кровосос", - все это уныло меркнет и перестает утешать, и не вяжется с голодными глазами и причмокивающим ртом. И даже вчерашний Мартьян с его рыжей бородкой не вызывает былого протеста.
...Покуда блистали евпаторийские праздники, в окружающем мире совершались перемены - резкие, а иногда и болезненные, за которыми евпаторийцам было не уследить. Тут я имею в виду даже не Ванванча или Люлюшку, но взрослых, которые развлекались, зажмурившись и отмахиваясь от всех печальных и горьких перемен, слухи о которых к ним все-таки прорывались.
Покусывая пухлые сочные губы и обольстительно улыбаясь нужным людям, Сильвия не верила никому, кроме, пожалуй, беспомощных в этом мире Степана и Марии. И уж, конечно, не верила столь любимой, обезумевшей Ашхен, лихорадочно сооружающей со всеми вместе подозрительное всеобщее благополучие, от которого веяло холодом, не верила и благородному улыбчивому Шалико, в глазах которого она замечала время от времени опасное посверкивание.
Мнимое благополучие двадцатых годов, давно растаявшее, омрачилось к тому же ссылкой Миши и Коли как троцкистов и буржуазных уклонистов. Сильвия знала, что это благополучие ненадежно и временно, потому и приобретала, как могла, всякие антикварные штучки. О, ее интуиция была на высоте все эти годы, и это было такое богатство рядом с пустыми обольщениями окружающих. Правда, и Вартан, и Ваграм Петрович, и пианистка Люся понимали ее с полуслова и разделяли ее скепсис. Постоянное единоборство между "быть" и "слыть" не исказило ее прекрасных черт. Она твердо знала, кем ей следует быть в мире, построенном суетливыми большевистскими усилиями ее любимых дурачков, Ашхен и Шалико, и кем ей надлежит слыть, чтобы, чего доброго, не треснуло и не разрушилось ее призрачное благополучие. И Ваграм Петрович, с восхищением взирающий на Сильвию, пригласив как-то директора санатория, представил ему ее как близкую родственницу видного грузинского коммуниста, секретаря тбилисского горкома партии! "А это его сын", - сказал Ваграм Петрович и погладил Ванванча по головке. И директор погладил Ванванча по головке. Взрослые пили сухое вино, ели охлажденную дыню. "А его мама работает в московском горкоме партии, - сказала Сильвия как бы между прочим, - это моя родная сестра..." - "О! - сказал директор. Замечательно!.."
"Почему, - кипело в Сильвии, - почему вы с таким энтузиазмом делаете мою жизнь невыно-симой?!. Кто вам позволил?.. Где магазин мадам Геворкян, в котором я покупала кузнецовский фарфор?.. Где?.. Теперь мадам Геворкян существует почти на подаяние, а в ее магазине - комсомольский клуб!.. Почему?.. Кто?.." Это все кипело в Сильвии, когда она встречалась с Ашхен и Шалико и его братьями, но она благоразумно молчала, а пространство озаряла ее обаятельная улыбка, вызывая восхищение и бывших и нынешних большевиков.
Ванванча, естественно, все эти проблемы не волновали, хотя нечто туманное и грустное овевало и его, и в его глазках нет-нет да и вспыхивало недоумение.