Весна в Карфагене - Михальский Вацлав Вацлавович 9 стр.


– Да. Я урожденная графиня Ланге Анна Карповна. Да, я говорю по-русски, по-французски, и по-немецки, и по-испански, и по-итальянски, и, если надо, по-гречески…

Сашенька присела на жесткой кровати. Кровать была очень жесткая от того, что поверх обветшавшей, продавленной сетки под матрацем лежали доски.

– Мама… Мамочка…

– Сегодня папин день рождения, – продолжила мать, не замечая смущения дочери, вернее сказать, ее полного ошеломления. – В этот день он всегда аккомпанировал мне на рояле, а я пела. Особенно он любил этот романс. Извини.

Сашенька в абсолютном оцепенении сидела обнаженная на кровати. Трудно сказать, как долго длилось молчание – то ли минуту, то ли вечность. Потом мама сказала опять же на чистом русском языке:

– Одевайся, доченька. Рано или поздно это должно было случиться. Я должна была себя выдать. И вот видишь – выдала. – Она засмеялась радостным, облегчающим душу смехом. – Может, оно и к лучшему, ты уже совсем взрослая, должна понять меня правильно.

Еще не сообразив ничего толком, Сашенька бросилась к маме и прижала ее голову к себе, к своему животу, а мама как сидела на табуретке, так и осталась сидеть, только отбросила старую кофту и пряжу, освободила руки и крепко-крепко обняла Сашеньку, и обе заплакали, как по команде, и этот их единый плач означал главное: ничто, никакие превратности судьбы не отнимут их горячо любящие души друг от друга.

Потом, как следует наплакавшись и нацеловавшись, они вытерли слезы, и мама стала рассказывать. Она рассказывала с отчаянием человека, неожиданно вырвавшегося на свободу, с восторгом и умилением. Саша узнала, что отец ее погиб уже немолодым человеком, что был он адмирал императорского флота, что погубили его красные, что у нее была старшая сестра Мария, гимназистка, и ей, наверное, удалось уплыть за границу с врангелевским флотом. Мать призналась, что все эти двадцать лет они живут под чужой фамилией. Галушко – это фамилия бывшего папиного ординарца Сидора Галушко, а настоящая их фамилия Мерзловские, так что она, Саша, графиня Александра Мерзловская.

– Ты и по матери, и по отцу титулованная особа. Дэо волентэ…

– Что ты сказала?

– Это по-латыни. Милостью Божьей.

– Мамочка, а почему ты никогда не говорила по-русски, ты ведь так прекрасно говоришь?

– Именно поэтому, – усмехнулась мама, – потому что ничто не выдает так происхождение, воспитание и образование человека, как язык, как его речь. Коверкать мой русский на простонародный лад мне не хотелось, а за украинской мовой я была как за каменной стеной.

– А почему мы уехали с Дальнего Востока в Москву?

– О, это еще проще. Потому, что в большом городе легче затеряться в низах, тем более в Москве, где нас мало кто знает. Все наши – коренные петербуржцы.

Сашенька рассказала маме про свой сон.

– Плохой, – сказала мама, – к войне.

– Да что ты, мамочка!

– Точно. Война, доченька, на носу.

– С кем же мы будем воевать, мамочка?

– С кем? С кем воевали – с немцами, естественно.

– Мамочка, что ты говоришь? – засмеялась Сашенька. – У нас – пакт!

Конечно, они проговорили бы весь вечер и всю ночь, да Сашеньку ждало дежурство. Мама как всегда собрала ее, а на прощание чмокнула в щеку и прошептала с веселым вызовом:

– Ну, держись, графинечка.

Сашенька вышла на улицу. Летняя Москва была пустынна. Светлый июньский вечер был тих и ясен, и ласковый ветерок так нежен, а мостовые так свежо, так вкусно пахли прибитой дождичком пылью, что казалось, все благоденствуют на этом свете и нет вокруг ни больных, ни униженных, ни мучителей, ни заточенных в подвалах мучеников, нет ничего страшного и жестокого, а есть одни только радостные надежды.

Дорога к больнице вела чистенькими, заботливо ухоженными дворниками переулками. Сашенька знала на этом пути каждое деревце, каждую выщерблинку тротуара, каждую травинку, проколовшую асфальт. Эти травинки она подмечала особо, каждую в отдельности, и всегда подбадривала их по весне: дескать, растите, ребята, дерзайте, вырывайтесь из гибельного плена. А сейчас она и сама чувствовала себя такой травинкой – еще недавно понятный и свойский мир вдруг предстал враждебным, глухо стискивающим ее со всех сторон, смертельно опасным.

"Графиня! Дочь царского адмирала! И до сих пор скрывается под чужой фамилией? До сих пор живая?"

Стараясь подавить в душе нарастающий безотчетный страх и тревогу, Сашенька пыталась думать о лучшей стороне происшедших перемен. Например, о том, что она ведь не Галушко! Как хорошо, что она знает теперь свою подлинную фамилию! Какая необыкновенная у нее мама! Хорошо-то хорошо, да как жить с этим дальше? Она ведь совсем не умеет прятаться…

За все время пути к больнице Сашенька ни разу не вспомнила о своем Георгии Владимировиче Домбровском. Только увидев больничные ворота, подумала: как она сейчас его встретит? Что скажет он? Что ответит она?

– Галушка, привет! – добродушно окликнула ее с крылечка приемного покоя толстенькая веснушчатая хохотушка Надя – ее напарница по дежурству и, в общем, хорошая девчонка, с которой они бок о бок четыре года проучились в медицинском училище и с первого дня вместе работали операционными медсестричками. – А твой Домбровский сегодня не будет. Его арестовали, говорят – враг народа!

– Не называй, не называй меня Галушкой! – прыгнув на крылечко, схватила ее за плечи Сашенька. – У меня есть имя! – И, отшатнувшись от перепуганной Нади, она прислонилась к стене, чувствуя, как теряет сознание. Узелок с мамиными пирожками выскользнул из ее руки и упал на бетонные ступени.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Вселенная и не подозревает, что мы существуем.

Слова Луция Мамилия Туррина, приписываемые ему Гаем Юлием Цезарем

XIII

За полуразрушенными термами римского императора Антонина Пия густо синело Средиземное море, воды его Тунисского залива. А еще дальше, на востоке, горбились лиловато-серые безлесые горы берегового Атласа, над которыми причудливо застыли в белесом небе белые кучевые облака. Застыли, словно задумались, куда им лететь – то ли назад, в пустыню Сахару, то ли вперед, в открытое море и дальше, далеко-далеко, хоть в Россию, а хоть в Китай…

Именно в эту местность, на приморскую виллу вблизи руин древнего Карфагена, ранней весной 1934 года прибыла молодая русая женщина. Она приехала на роскошном белом кабриолете «рено» в сопровождении хозяина виллы, главы одного из немногочисленных тунизийских банков господина Хаджибека. Женщину звали Мария Мерзловская. С того дня и на долгие годы она стала одной из самых таинственных и влиятельных теневых фигур не только высшего общества французской колонии Тунизии, но и, пожалуй, всего Ближнего Востока.

Вскоре о ней уже было известно, что по происхождению Мария – русская аристократка, а приехала в Тунизию из метрополии, из Парижа.

Постепенно выяснилось, что Мария изучила в тонкостях не только французский язык и этикет, но и многое другое, совсем не вяжущееся с ее пленительным обликом. Например, она знала прикладную математику, химию, оптику, без запинки читала карту звездного неба, разбиралась в биржевых котировках как заправский брокер с Уолл-стрита, стреляла из пистолета, как бравый офицер, понимала толк в лошадях и была неутомимой наездницей, плавала так, что за ней всегда приходилось посылать яхту к самому горизонту. Были у Марии и еще многие дарования, в том числе и два самых важных, определяющих ее жизнь. Одно – тайное или почти тайное, впрочем, говорить о нем пока еще рано… Второе дарование явное, так сказать, светское, – талант художника. Этот второй талант был хотя и небольшой, но очень цельный. Как говорила по поводу своего дарования сама Мария: "Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана".

Когда, бывало, ее спрашивали, почему она с таким букетом талантов и способностей влачит свои дни здесь, в глуши Тунизии, а не блистает где-нибудь в Париже, Лондоне или Нью-Йорке, Мария отвечала всегда одно и то же:

– Там нет и никогда не было Карфагена.

И спрашивающие понимали, что она имеет в виду свою разрушенную Родину. Мария всегда рисовала акварелью или писала маслом лишь сюжеты, связанные с историей Карфагена или с жизнью в его современных развалинах. Всегда только Карфаген – и больше ничего, никогда.

Ее законченные работы были лишь двух размеров: 40560 или 60590 сантиметров, всегда с подписью «Мари» (русскими буквами) в нижнем правом углу и с названием картины по-французски, в нижнем левом углу, написанным очень мелкими, но очень отчетливыми буковками. Во всех ее работах присутствовало одно важное качество: они были узнаваемы с первого взгляда, в них сознательно подчеркивалось единство стиля, может быть, и не природного, а нарочно придуманного, но это не имело значения. Так или иначе, а стиль был. Притом, что не менее важно, она давала своим картинам хотя и однотипные, но броские, яркие названия: "Клятва Ганнибала", "Огонь Финикии", "Песня весталки", "Блаженный Августин", "Весна в Карфагене".

Считалось, что ее картины приносят удачу, и на благотворительных базарах местная знать раскупала их на ура.

Вдобавок ко всему вышесказанному Мария хорошо играла на рояле, и у нее был довольно сильный и хорошо поставленный голос – полнозвучное чистое сопрано, очень нежное на верхах.

– Уныние, господа, – тяжкий грех. Никогда не поддавайтесь унынию! – любила повторять Мария и скоро прослыла среди своих новых знакомых веселой хохотушкой, готовой смеяться по любому подходящему поводу. Она смеялась так непринужденно, так заразительно, что даже самые унылые скептики, самые удрученные несовершенством мира мизантропы, и те светлели в ее присутствии. Она так умела оценить и так ловко подхватывала любую мало-мальски удачную шутку, что уже одно это могло бы снискать ей любовь и признательность всех тех мужчин и женщин, которых она поощрила своей поддержкой и своим вниманием.

Склонная к мистификациям и розыгрышам, она любила певать тунизийцам и даже разучивать с ними под собственный аккомпанемент украинские народные песни. Особенно часто:

Ничь така мисячна,

Зоряна ясная,

Видно, хоть голки збирай.

Выйди, коханая,

Працою зморена,

Хочь на хвылыночку в гай!

Она уверяла владетельных тунизийских царьков и их приближенных, что эту песню сочинила ее прабабушка, и более того – это их родовой фамильный гимн.

Тунизийцы пели с прилежанием. Бывало, из раскрытых окон виллы так и неслось над руинами Карфагена, так и летело к морю, подхваченное береговым ветерком:

Ничь така мисячна,

Зоряна ясная…

Слова песни вполне гармонировали с действительностью: ночи в этих благословенных местах Северной Африки обычно стояли ясные, лунные и очень тихие.

Мария была одинаково доброжелательна со всеми – без разбору чинов и сословий. Она с лету запоминала и уже никогда не забывала имена своих новых знакомых и все, что было с каждым из них связано, что представляло интерес для этих людей – будь то мальчик на побегушках или негоциант, у которого этот мальчик был в услужении. Опять же независимо от чинов и сословий люди высоко ценили такое внимание к своим персонам и отплачивали Марии той же монетой.

При этом надо заметить, что интерес Марии к любому человеку был неподдельный, во всяком случае, уличить ее в неискренности или в какой-то корысти никто бы не смог. Она помнила о каждом, с кем хоть мимолетно пересеклась ее повседневная жизнь, такие подробности, такие детали, которые те зачастую и сами не держали в памяти.

Но особенно поразило внимание старшего поколения тунизийской аристократии (отгулявшей свое в молодости и на старости лет повернувшейся лицом к Аллаху) то, что Мария не просто говорила и писала по-арабски, а имела довольно подробное представление о Коране и ей ничего не стоило вставить в разговор со старейшими стих из той или иной суры[17], притом всегда к месту, всегда со смыслом.

Ходили слухи, что Мария владеет большим состоянием, но последнее опять же не вязалось с тем, что в доме Хаджибека она служила всего лишь гувернанткой, воспитывала двух его маленьких сыновей. Правда, точно так же с должностью гувернантки не вязались и те роскошные апартаменты, которые были отведены ей в доме и, главное, тот ненарочитый почет, который оказывали ей все без исключения члены семьи банкира, слуги и служащие банка.

До приезда Марии Александровны банкирский дом Хаджибека был заурядным французским колониальным банком. А с ее появлением, всего за два финансовых года, он бурно выдвинулся в первую тысячу банков мира. С ним стали считаться не только в Тунизии и в Париже, но и в Лондоне, Нью-Йорке, во Франкфурте-на-Майне, Токио, Риме, Цюрихе.

Злые языки болтали всякое, но близкие банкира Хаджибека, и в особенности две его жены, точно знали, что интимной связи между их хозяином и Марией нет и никогда не было. Жены Хаджибека и его сыновья знали о Марии, что она – один из крупнейших вкладчиков банка и фактически управляет им, что она никогда не предаст и, главное, – как говорил о ней сам Хаджибек: "Мари – наш компас в бурном море!"

Но все это будет потом, в далеком грядущем. А пока, в тот знаменательный день приезда, умывшись и переодевшись с дороги в шелковое легчайшее платье белого цвета, Мария познакомилась с членами семьи Хаджибека, а затем то ли спросила у него разрешения, то ли поставила его в известность:

– Я пойду, прогуляюсь в развалинах.

И, не дожидаясь ответа, направилась к руинам Карфагена, к видневшимся невдалеке полуобвалившимся аркам римских терм.

Эта ее манера как бы испрашивать разрешения, но в то же время лишь ставить в известность была весьма характерна для Марии, делала ее отношения с окружающими неуловимо зыбкими, слегка напряженными и вместе с тем свободными от взаимных обязательств. Она поступала так всегда – с застенчивой, почти просительной улыбкой, но, увы, абсолютно непреклонно. Перечить ей было трудно, ее светло-карие, необыкновенно лучистые глаза сияли так доверчиво, так открыто, в них без труда прочитывалась полная уважительность к собеседнику и такое же полное нежелание с ним считаться.

Вот и сейчас, глядя ей вслед, Хаджибек не обиделся, а только подумал о том, как подходит к ее светло-русым волосам белое платье, как хороша и свежа она. Глядя ей вслед, старый лис, сам не понимая почему, еще раз вдруг уверился, что наконец-то нашел подлинное сокровище и теперь его дело станет процветать как никогда.

– Накрывайте на стол, она скоро вернется! – велел он женам.

Еще не знавшие ничего о Марии, те заподозрили в ней опасную соперницу, скорбно поджали губы, повиновались с постными лицами и принялись сервировать огромный овальный стол на открытой веранде. Согласно здешним обычаям, не слуги, а жены или дочери хозяина накрывали на стол только в тех редчайших случаях, когда надо было оказать гостю особый почет.

Мария не ожидала встретить в термах людей, но уже за первой циклопической аркой наткнулась на двух арапчат лет десяти с совочками и метелочками, расчищающими какую-то деталь постройки. Рядом с мальчишками оказался мужчина лет сорока, безусловно, француз, – невысокого роста, в широкой рабочей блузе, в испачканных красной пылью штанах, в грубых сандалиях на босу ногу, но в новеньком пробковом шлеме – очень дорогом, Мария знала такие по тропикам.

Один из арабских мальчишек, как выяснилось позже, Али, рослый, крепенький, с уверенным блеском в черных смышленых глазах, а второй, Махмуд, – худосочный, маленький, какой-то заморенный, и глаза у него были как будто не детские, а по-стариковски печальные, мудрые.

– Пиккар – археолог! – делая шаг вперед и слегка кланяясь, церемонно представился мужчина.

Назад Дальше