Тлен - Александр Зуев 2 стр.


Захватывал Епимах холодного осеннего духу полную грудь и опять вел святой стих:

Есть сильня власти, есть купцы да бояра,

Отымут у их гору золотую,

Отымут у их реку медовую...

Сам не чует Епимах, как побежали по лицу светлые слезы, потеплела душа над жалобой странной сироты, которую любил в дальнем своем детстве.

Легка старая песня, сложена протяженно, и распев ее сладостно идет к сердцу.

И видел Епимах, как поп губы сжал и на сторону отвернулся, а в бороду тоже убежали быстрые слезинки.

Оставь им имя божье да осподне,

Будут они сыты и пьяны

И от темной ночи будут крыты.

Кончил Епимах стих и спустил затрепавшийся парус, прошли курью заскрипел опять веслами на пустой Гледуни.

И отряхнулся поп, посморкался, глаза вытер.

- Спасибо, друг. Согреваешь сердце хорошо.

И к Шуньге подъехал поп веселым, издали благословил крестом верный берег шуньгинский.

II

Первую благословил поп Маланьюшку, подивился, что смерть не берет старую. Сказал поп:

- Тебя бы в губернию послать, там бы тебя в газете описали.

Не поняла ничего старуха, - глухая и слепая, как сер-камень.

И пошел тут поп знакомых обходить, началась проба сусла да первичу слезы чистой.

До праздника уж заходила Шуньга пьяная, - поп благословил, не грех.

О празднике то само собой. В часовне поп, лицом почернелый от вчерашней пробы, служит обедню, а по часовне самогонный дух ладан перебивает.

Как вышел Епимах, с тарелкой пошел по народу, - весь скраснел с досады: там, где расписными узорами горят бабьи платы, козлом ходит пьяный Естега и все хватает баб за не те места. А бабы только поталкивают да похохатывают, в охотку видно.

Бездомник Естега, ночевать ходит из избы в избу, кормится на бабьем миру - срамной мужичонко, с бабами ему поохальничать - любое дело.

Смотрели и мужики с опаской на Естегу: ой, хватает баб за не те места, испоганит руки, сойдет отпуск. Ведь за то и пастухом держат, что знает хорошие отпуска на волка и на медведя, скотина за ним безопасно ходит.

Зашел тут Епимах в бабью толпу, вышиб Естегу прочь и на баб зыкнул, притихли сразу. А Естега дело это запомнил.

Еще другая вышла досада Епимаху, как пошли с попом по деревне. Кропило носил Епимах да ведерко воды свяченой за попом.

Встречали везде попа по-доброму, по-людски, сыпали попу всякого гостинцу и угощали по-хорошему, аж зашатало попа. Обшвыркали так с крыльца на крыльцо всю деревню.

Убралась Шуньга, в каждой избе на столе чистые скатерти камчатные и образ, с полки снятый, поставлен на ржаную ковригу с солоницей вряд, - чтобы копилось в дому богатство и сытость.

Все бы хорошо, все бы ладно, крепка Шуньга в вере и к церкви прилежна, а вот на остатки не обошлось без сучка. Как взошел поп со крестом на крыльцо к председателю Василь Петровичу и стукнул в колечко, никто не вышел ему на встречу. Толкнулся поп в дверь, не подается - на крепком запоре. И обиделся сразу поп - запираются, как от вора-цыгана.

Нахмурил тут бровь Епимах, - что за насмешку выстроил председатель, попа не пустил с праздником поздравить, пятно кладет на всю Шуньгу!

- Кто такой? - оглянулся поп на пустые окна.

- Есть такой у нас Васька, богобоец звать. На фабрику прежде ходил пильщиком. А теперь вот некуда с войны деваться - в деревню пришел опять. Ужо, опосле, поругаю.

Пошли с попом дальше и видел Епимах: поджал опять губы поп, как тогда на лодке, заторопился сразу уезжать, - обидели за-зря.

Уговаривал Епимах погостить еще на празднике - ничего не вышло. И уезжая, не благословил уж больше поп берег шуньгинский.

Зашел на обратно с берега Епимах к председателю, не забыть сказать, что не ладно так с попом выстраивать.

Да только засмеялся Василь Петрович:

- Много их тут народ обжирает! Павуков!

- Изобиделся, ведь, поп-то, из-за тебя уехал.

- Ну, значит, совесть имеет.

Сумрачно обвел глазом Епимах избу председателеву, картинки осмотрел.

- Который теперь царь-то наш? Не с жидов?

- С татар! - крикнул Василь Петрович.

- С тата-ар? Вот те беда!

Подождал еще, потом опять за старое:

- Ну, хошь бы для прилику пустил, не клал бы пятна на всех. Шел бы в тайболу пока, баба обошлась бы с попом на то время.

Тут председателева баба Марь зыкнула из-за печки сердито, - устье белила на самом празднике:

- Охота больно!

И опять засмеялся Василь Петрович.

Посидел еще немного Епимах, посмотрел, - послушал, как стругает ловко председатель новое топорище, баба гремит рогачом у печки, как тикают торопливые исполкомовские часишки в простенке, - ровно бы и не праздник совсем на улице.

Скучно стало Епимаху, зевотина напала, закрестил рот и, уходя, подумал:

- Ну злыдни, не свернешь! Не по-людски и живут-то, богобойцы, окаянные!

III

Звали по деревне Василь Петровича "богобоец" за то, что в девятнадцатом году бога убил.

Был у матки его благословенный старописанный образ - из пустыни сама вынесла - Спас-Ярое Око. Почитали на Шуньге тот образ особо перед всеми другими, молебны перед ним ходили служить в старухину избу, больным в изголовье ставили, порченых обносили. Как умирать стала старуха - завет дала поставить Ярое Око в часовню, а всю Шуньгу в память.

А тут как раз забежали из тайболы ребята, партизаны шуньгинские, и Василь Петрович середь них за главного. Схоронил он старую матку, а завет насчет Спаса отменил, не понес Ярое Око в часовню.

Снял с божницы Спаса, вынес на двор, поставил в снег и принародно убил из ружья. Выпалил Спасу прямо в переносицу, меж грозных, стоячих очей, треснула икона посередке. На остатки взял и ударил Спаса поперек колена, разлетелся Ярое Око весь на тонкие планки.

Приужахнулась Шуньга, да что поделаешь, ребята были тогда в силе. Постояли старики, посмотрели только, как ползают по снегу спасовы черные таракашки, да с тем и ушли. С тех пор и звали Василь Петровича

богобоец.

Шибко были в силе тогда ребята, никого знать не хотели, расхаживали с тальянкой по деревне:

Кирпичом по кирпичу,

Разуважим богачу.

Стариков не слушали, все дела забрали в свои руки, по своему уму застаивали Гледунь от белых бандитов.

Застоять-то застояли, да только назад не пришли. Пришел домой один "богобоец" Василь Петрович, чтоб

рассказать Шуньге про честно погибших своих брательников.

Как вышли они в разведке на лесной блокгауз, хотели без шуму отбить, подобрались уж под самую стенку, да запутались четверо в невидной проволоке и пристукало их под пулеметом. Еще один на стенке был заколот, двое стенку перескочили и назад не пришли, только один Василь Петрович успел залечь, на опушку отполз.

Он узнал тогда, что в жизни жальче: не отца, не мать потерять, а боевого, верного товарища.

Пять часов вылежал он в лесном сумете, слышал стонущие голоса брательников своих и друзей и не мог притти к ним на помочь.

До утра из-за оледенелой стены блокгауза верещали пулеметы, пули секли ветки над головой, чвакали в сырые еловые стволы, вздымали белый снежный дым, как в злую пургу.

Под утро, чуть засинело в лесу, уполз он назад и не слышал больше зовущих голосов, успокоились брательники на - все. Тогда он сказал первым словом: "Смерть. Смерть за смерть!" А после, как узнал, что Кирика да Митрея спустил живком под лед полковник с котиными усами, прибавил еще: "По десять смертей".

Он был грозный партизан, волком бешеным рыскал по тайболе, враг не раз обмирал при его имени. И дошел он с ружьем своим до самого океанского берега; стала опять Гледунь честной рекой. Тогда прибежал он по крепкому весеннему насту на Шуньгу, закинул лыжи на подволоку, а цельный бердан повесил под матицу.

И память о брательниках хранил крепко.

Назад Дальше