Срочно врача! Под боком - больница, есть же там дежурный врач? От Веры Александровны все равно никакого толку, в медицине она соображает еще меньше, чем Таня-медсестра, так почему мы должны ждать ее прихода из отпуска? С шести утра до двух ночи мы вызывали врача: и солдату на вышке кричали, и всем дежурнячкам говорили, и всем офицерам (кроме Подуст), кто заходил в тот день. Отбой? Никакого отбоя, и свет гасить не будем! Врача немедленно: мы не можем ждать еще месяц! В два часа, наконец, пришел, и сразу:
- Не могу же я устраивать ночной прием!
- А где же вы раньше были? Ведь целый день вызываем!
- Я ничего не знал.
- Хорошо, а утром кто-нибудь придет?
- Не знаю, завтра не мое дежурство...
- Так осмотрите хотя бы самых тяжелых!
- Хорошо, но не больше двух.
Смотрит Раечку и пани Ядвигу (им хуже всех). Измеряет температуру, слушает сердце. Что дело плохо - и сам не отрицает (интересно только, что он при этом запишет в историю болезни?). Оказывается, ничего записывать он не имеет права: он всего-навсего дежурный врач, и диагнозы да записи - не его дело. Ну, может сделать укол, ну вот таблетки оставит, но постоянный курс лечения назначить не может. Освобождение от работы? Что вы, что вы, ему не положено - это вправе только ведущий врач... Она придет через месяц? Ну тогда и выпишет!
- Что же им завтра в таком состоянии - за машинку?
- Я этого не говорил.
- Так освободите их хоть на завтра!
- Женщины, ну поймите, не имею права!
Все они врут, но по-разному. Одним сам этот процесс доставляет странное удовольствие: чем циничнее и наглее - тем им слаще. Эти с наслаждением смотрят тебе в глаза: главная их победа будет, если ты выйдешь из себя. А главная задача - с невинным видом довести тебя до стресса, человека в растрепанных чувствах легче сломить. Таковы наши гебисты, таков прокурор Ганичев, такова Подуст. К ним мы относимся с холодным презрением - не слишком ли для них много чести, если мы вообще будем при них проявлять эмоции?
Другие (и этот доктор в том числе) врать вынуждены, но глаза при этом прячут и явно сами мучаются. Да будь их воля - никого бы из нас здесь вообще не держали! Это, в отчаянии, они нам сами время от времени говорят но что они могут поделать? Где им взять другую работу? И дежурнячка Света нам простодушно объясняет:
- Ну куда мене? Я тут и родилась в Барашево, и прописана. Или в доярки - а там так наломаешься от зари до зари, что хуже каторги, и шиш получишь. Или в детский садик - так там на всех барашевских баб мест не хватит. Или сюды: здесь три дня работаешь - два отдыхаешь. И работа легкая, и платят ого-го! А подписку даешь на пять лет, а офицеры - на все двадцать пять. Потом захочешь - не уйдешь. Я ж вас не обижаю - понимаю, что вы не урки...
Эта же Света напишет как миленькая ложный рапорт - основание для очередного ШИЗО или лишения свидания. И потом будет, приходя в зону, краснеть и смотреть в пол. Но по собственной инициативе никогда на нас не наябедничает и пакости не сделает. Наоборот, еще исподтишка предупредит:
- Ты, смотри, Ратушинская, не попадись. Не загорай, телевизор после отбоя не смотри - у тебя свидание на носу. Нам сказали, что на тебя материал нужен...
Таких среди наших тюремщиков - большинство, и мы их жалеем, хотя и с оттенком брезгливости. Бедные, бедные люди - чем их жизнь принципиально отличается от зэковской? Всю жизнь - в том же лагере, и рот открыть не смеешь супротив приказа. Одежа получше, да еда сытная - вот и все преимущества. Ну еще живут с семьями - но кто знает, не спросят ли их подросшие дети:
- И не стыдно вам, папа-мама, что всю жизнь людей мучили? И как мне теперь жить - сыну тюремщиков?
А может, наоборот - пойдет этот сын в школу МВД и - по родительской дорожке - сам станет надзирателем. Или, если способный, в прокуроры выйдет или в начальники лагеря... Тюремщик - во многих семьях здесь - профессия наследственная.
Одно мы понимаем: не будь таких вынужденных надсмотрщиков и лжецов не удержалась бы ни дня эта чудовищная система насилия и подавления душ. Они же ее жертвы, они же на нее и работают - просто по слабости да из страха. Рады-счастливы были бы избавиться, но куда денешься? И чем они хуже тех "советских трудящихся", что все как один голосуют на собраниях "за" (попробуй "против"), предпочитают не знать о расправах, которые их лично не касаются, и страдальческим голосом читают осточертевшие политинформации? А потом, в кулуарах, подойдут пожать локоть тому, кто проголосовал все-таки "против".
- Ты молодец, так им дал! Мы все - за тебя!
Но это они прошепчут тихо-тихо и оглянутся - не слышит ли кто? А когда начнется разбирательство личного дела такого-сякого, который против отойдут в сторонку и будут сочувствовать издали. Но потом, в кругу надежных друзей, похвалятся:
- Я такого-то лично знаю, он со мной вместе работал! Хороший парень, мы все его любили. А когда у него срок-то кончается?
Несчастные, трижды несчастные граждане моей страны! Храните хоть этот стыд и этот шепот! Может быть, ваши дети будут смелее вас.
А пока наша же надзирательница, выводя нас из камеры ШИЗО в баню, скажет нам:
- Да все-то я понимаю! Ну и что с того? Стенку лбом не прошибешь. Пикну я только - и окажусь в той же камере с вами!
Она и не поймет, что никто из нас, глотнувших уже свободы - хотя бы свободы от страха - не поменялся бы с ней местами.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Наконец 20 октября пани Ядвигу укладывают в больницу. Лечащий врач Гунькин - осматривает ее и ошарашивает заявлением:
- А где доказательство, что у вас действительно вырезан желчный пузырь? Послеоперационный шрам? А может, вам просто так разрезали?
И лечения не назначил, и в диете отказал. Но прямо в больницу пришли к ней сотрудники политотдела Управления - по поводу ее запроса в Управление, чтоб вернули ее тело родственникам, когда она умрет. В чем, мол, дело? Почему такие предсмертные заявления? Пани Ядвига объясняет: врачи после операции предписали ей строжайшую диету, если она хочет жить. А почти все, чем кормят в лагере, ей запрещено. Диеты не дают. Как тут выживешь? А она католичка и литовка, хочет быть похороненной на родине, с соблюдением религиозного обряда. Мордовское лагерное кладбище, обнесенное колючей проволокой, с нумерованными безымянными могилами, ее никак не устраивает. Вот и написала заявление, и настаивает на своем праве если не жить, то хоть быть похороненной по-людски.
- Не хотите кормить - не кормите, но тело родным отдайте!
Тут встревает пришедшая с управленцами Подуст, хоть Ядвига с ней не разговаривает:
- Здесь таких больных много. Если вам дать диету - то и все потребуют!
Пани Ядвига молчит. Больше она им не сказала ни слова. Но управленцы, видимо, забеспокоились - и вернули нашу пани Ядвигу из больницы слегка подлеченной. Диету ей так и не выписали, зато дали на месяц больничный паек в дополнение к зэковской норме: 40 граммов сахара в день, 30 граммов сливочного масла, 450 граммов молока и 15 граммов сухофруктов. Стоит ли говорить, что наша упрямая пани поставила ультиматум: либо все это будет делиться на всех, либо она вообще ничего в рот не возьмет. Будет, мол, поститься и молиться, чтоб Господь нас вразумил. Вообще-то, если удавалось выбить больничный паек - его всегда делили на всех, докторица Волкова так и говорила:
- В этот месяц, женщины, я могу вам дать два пайка. На кого мне их записать?
Но это было в тихие времена, когда жить было полегче и мы не голодали. Были иногда пайки, был огород, да еще ларек хоть изредка перепадал. А теперь-то уже не шуточки - пропадет наша пани без подкормки! Мы-то покрепче, перебьемся!
- Ничего, Господь поможет.
И настояла-таки на своем: все должно быть поровну! Так у нас и было, и даже Владимирова, отдельно от нас питавшаяся, получала свою долю из пайков, бандеролей и редких посылок.