Серый - цвет надежды - Ирина Ратушинская 4 стр.


И, по гебистскому мнению, - это я такой гений: и про холмы Грузии, и про глубину сибирских руд, и про грозу в начале мая... Что, впрочем, обязывает их бдеть еще строже. Бдите-бдите, мои умники: что будет, то будет. А пока развернем следующую записку.

"Иринка, нас зовут Вера и Люба. Едем с малолетки на взрослую зону. Нам обеим осталось по году, но вряд ли попадем так, чтоб вместе. Напиши, сколько осталось тебе, мы не расслышали. Вера говорит, что семь, но не может быть, чтоб семь. А правда, что политических меняют в Америку на наших шпионов? Напиши больше про свою политику и подгони в пятую, другие тоже просят".

"Ира, ты говорила, что есть политический лагерь. Это там, где был Солженицын, или нет? Я читал его "Один день Ивана Данилыча", когда был на свободе. А наши ребята говорят, что Солженицын еврей и что вроде его снова посадили. Правда или нет? Подгони ответ в седьмую, напиши сверху - "Губе", это моя кличка".

Еще у меня в кармане оказывается карамелька в липкой бумаге. На ней отпечатались все анилиновые краски обертки: малиновые и фиолетовые ромбики. Про такие карамельки в Одессе шутили: "на чистом ацетоне". Долго-долго она тает у меня за щекой. Я никогда не узнаю, кто ее сунул - тот молодой синеглазый парень с лишаем на бритой голове, или та пожилая, какая-то очень домовитая низенькая женщина с улыбчивыми морщинками, или тот поджарый "полосатик" (так называют по цвету арестантской робы тех, кто сидит на особом режиме - почти смертников). Кто б ни сунул - спасибо. Даже с карамельками детства это не может сравниться по сласти. Отвечаю на записки как можно понятнее. Уничтожаю полученные: скоро Москва и, значит, очередной обыск. Оставляю только рубаи - если отберут, пусть ищут среди зэков Омара Хайяма.

И вот меня везут по Москве - одну в большой машине с брезентовым верхом. Со мной двое юнцов-конвойных с автоматами. Им, конечно, интересно, кого везут. Рассказываю. Не могут поверить: "Неужели семь плюс пять?!"

Приоткрывают окошко в двери, чтобы мне видеть Москву. Ночной ветер сдувает мне волосы со лба. Огни. Мест не узнаю. Помявшись, ребята выдают неожиданное предложение: я молодая, они тоже. Почему бы мне не трахнуться с одним из них - кто мне больше нравится? Дорога длинная, второй отвернется, а если я забеременею - почти наверняка отпустят досрочно - беременные и "мамки" чаще идут под амнистию. Амнистий же в ближайшее время ожидается две - в связи с революционными праздниками.

У меня хватает ума не обижаться на такое простодушие: в конце концов, ребята по-своему желают мне добра. Деликатно объясняю, что оба они - парни милые, но я замужняя женщина и мужу верна.

- Верующая, что ли?

- Верующая.

Это объяснение им понятно, и тема закрыта: нет так нет: Они, кстати, более тактичны, чем гебисты - от тех бы я наверняка услышала: "Какой это муж будет ждать семь лет!" Сколько я такого наслышалась за месяцы следствия! Бедный мой следователь Лукьяненко уж не знал, чем меня вывести из себя. Так и не вывел, и в конце концов отчаялся и отстал. После каждого своего вопроса сам автоматически писал в протокол: "Ответа не последовало". Этим я отвечаю обо всем, что им интересно, - и стихи читаю, и рассказываю, кто такой Сахаров. Вот и до Лефортово доехали. Ребята дают мне пачку сигарет. Беру, хоть некурящая: не мне, так другим пригодится. Я ведь теперь не одна. С кем-то мне теперь вместе баланду хлебать?

Обыск. Зэковское счастье - душ! Это преимущество этапа - заключенным положено мыться раз в неделю, и мне до очередного мытья, значит, еще пять дней. Но в Лефортово моют с дороги всех, так что мне повезло. Интересно, сколько меня тут будут мариновать? Спрашивать, конечно, бесполезно. В камере я одна. Слава Богу. В глазах плывут лица, бритые головы, телогрейки... Я здорово одичала за эти семь месяцев без людей.

Ведь нельзя же, в самом деле, считать человечьим обществом моих гебистов! А эти все же люди, хоть среди них наверняка и убийцы, и воры. Но наш народ всегда называл каторжных "несчастными". Несчастные люди, я их жалею, а они, наверное, меня. Нет, я знаю о свирепых лагерных законах урок, о безжалостных расправах, об издевательствах над слабыми... Но что в них есть и что-то другое - это я уже никогда не забуду. Я буду апеллировать к этому другому, что есть и в урках, и в тех конвоирах, и, может быть, даже в том, что заглянул сейчас в глазок - сплю я или нет? Господи, спаси и помилуй мой несчастный народ!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Два дня в лефортовской одиночке - и снова на этап. На этот раз, к моему удивлению, меня запихивают в одну клетку с еще десятью женщинами. То ли по недосмотру, то ли по нехватке мест. Я, разумеется, не протестую: новые люди, новые встречи. Все наскоро знакомятся, рассказывают свои истории. Кто - охотно, кто предпочитает говорить на другие темы. Старушку в углу клетки зовут баба Тоня. Она почти все время плачет. Потом, когда уже едем, рассказывает. Ей шестьдесят пять лет, и получила она четыре года за самогон.

- Не свисти, баба Тоня, - вставляет явно бывалая Лида с яркой помадой на неумытом лице. - За самогон по первому разу четыре не лепят.

- То-то и есть, что не лепят, - плачет старушка. Сморкается она не в носовой платок, а в беленькую тряпочку с необрубленным краем. - Всю жизнь всем селом гнали, и никому не лепили. Ну, Мише-участковому дашь под праздник красненькую - он никого и не трогает. А как Миша по пьяни в пруду утоп с мотоциклом вместе - такого лешего прислали, прости Господи! Где и нашли... Сунулся он ко мне перед Октябрьским праздником - знает, окаянный, что одна живу, никто не заступится... Ну и надыбал... Я ему туда-сюда, а он нет, говорит, акт писать буду. Ну, мне соседи говорят: дай ему четвертной, чтоб не писал-то. Я как раз картошку продала, у меня было. Несу, подаю. А он, леший, берет и новый акт пишет: теперь за взятку. И берут меня сразу по двум статьям, уж как я просила-молила... А пока сижу, до суда еще, на самогон амнистия выходит, а на взятки нет. Так мне судья и сказала: за самогон тебе, гражданка, год, и шла бы ты по амнистии счас домой. А за взятку тебе четыре, и поедешь ты в лагерь общего режима. - И снова плачет баба Тоня, утираясь тряпочкой. У нее дом остался с огородом, а на огороде капуста. Мыслимое ли дело ей прожить в лагере четыре года? Дали бы уже помереть в своей хате.

- Не плачь, баба Тоня, - утешают ее хором. - Общий режим - не строгий, не помрешь. Везде люди живут. Ты старая, тебя обижать не будут. И на швейку не пошлют, там здоровые нужны. Не реви!

Рассказывают про швейку: самое страшное там - тяжелый пошив. Это значит, телогрейки, ватные штаны и солдатские шинели. Из сукна летит ворс, вата летает клочьями, и всем этим дышишь. Кроме того, ткань обычно "с пропиткой" - от этой химии на руках появляются язвы - чем дальше, тем больше. Идешь с этими язвами к врачу, а она тебе: "Это от гомосекса" (от лесбийской любви, значит).

- Я этим не занимаюсь.

- Ну, тогда - от полового голодания.

Всего две причины на все случаи жизни, и в обоих случаях заключенные сами виноваты и нечего морочить врачу голову. Общая мечта - устроиться в хозобслугу - на кухню, в уборщицы или как-нибудь еще. Хозобслуга живет отдельно, не в такой тесноте, и шансов уйти на свободу "условно-досрочно" гораздо больше. Мне эта премудрость ни к чему - у политзаключенных никаких амнистий и досрочных освобождений не бывает. Как и хозобслуги и лесбийской любви. Но, конечно, интересно. По моим подсчетам, в лагерях страны сидит миллиона полтора женщин - и у всех у них такие проблемы.

Тетя Люба убила топором своего мужа.

Назад Дальше