- По маменьке, Петр Васильевич, дорогой,- с готовностью поспешил к нему на помощь хозяин,- по маменьке, Царство ей Небесное, я - Гупак. Из Малороссии родом была, покойница. Так что без обману нарекся, с полным гражданским правом.
- Значит, миновали вас, Миронов, мои девять грамм? - Обретая действительность, Петр Васильевич внимательно вглядывался в знакомые, обмятые временем черты. - Не проверил, значит, работу свою Гудков, с плеча доложил...
- Доложить-то, может, он и доложил, только не исполнил. - Гупак даже не старался скрыть торжества. - Потому что наше, мироновское, добро не забыл. Кто ему ораву босоногую поднимать помогал? Кто его запои покрывал? Кто у жены гудковской все роды принимал? Мать Миронова, покойница, Царство ей Небесное, Анна Григорьевна, урожденная Гупак и сын ее единокровный, ваш покорный слуга Лев Львович. Вот и не забыл стрелочник Гудков добра, не выстрелил. "Иди,- сказал,- Лев Львович, с Богом, не поминай лихом". Видно, раздразнить мужика на чужую мошну легче, чем убить в нем душу христианскую...
- Ишь ты, вот тебе и Гудков,- горестно усмехнулся Петр Васильевич. Почему-то лишь теперь, восстанавливая в памяти возвращение Гудкова, он отчетливо отметил и несвойственную тому молчаливость, и курение его, обычно скупого и экономного, почти беспрерывное, и непоседливую в обратной дороге маяту. - Только не на одном Гудкове, Лев Львович, гражданин Миронов-Гупак, моя правда стоит. Коли б на нем лишь стояла, не выдюжила бы.
Но тот, вроде бы и не слыша его вовсе, гнул свое:
- Не убили, а теперь уж и никогда не убьете. Природа поозоровала да и снова вошла в русло... Знал я, не в вас, так в детях ваших скажется основа. И сказалась, не умерла. Пробилась первой порослью. Сквозь золу и тернии, а пробилась. По правде, не было у меня в жизни краше и светлее праздника, чем тот день, когда Антонина Петровна к нам, к братии пришла... И уж тогда загадал: не миновать мне с вами встречи... И вот, как в воду глядел... Спасибо, Петр Васильевич, удружили под старость... Что дал лично вам бунт ваш всеобщий? Один остались, как перст, один... Не мщением тешусь, поверьте, лишь истину сказать хочу. Не в наши с вами годы счеты сводить... Покайтесь, дорогой Петр Васильевич, покой обретете.
- Ведь не хуже моего знаете, что обман это.
- А хлеб - обман?
- Нет. - И еще тверже. - Хлеб - нет.
- Так и вера. Любая вера - добро. "Тьмы горьких истин нам дороже нас возвышающий обман..." На века сказано. Думали, свет открыли: Бога нет! Но светом этим высвободили в смертном его звериную суть, инстинкты животные. И теперь пожинаете плоды открытия своего, все у вас сыплется, не остановишь. Океан прорвало, а вы его лекциями да указами остановить хотите. Вместо мечты о вечной жизни подкинули обещание всемирного обжорства и ничегонеде-лания. А он - человек-то, как наелся, так сызнова его к вечной жизни потянуло. Удержи его теперь, попробуй.
И вдруг с резкой внезапностью обожгло Петра Васильевича пороховым дуновением той базарной площади, по которой полз он когда-то к обманчивому окороку за окном: "Неужели и правду зря? Неужели все, ради чего жил, попусту?"
Но тут же минутное сомнение сменилось прострельной яростью: "Врешь, лампадная душа, не будет по-твоему, вовек не будет!"
- Собираешь узловских кликуш и радуешься: твое взяло? - Речь его обрела уверенность и силу, так недостававшую ему в начале разговора. - Рано поминки по моей правде справлять собрался. Не тебе - мне на земле хозяйствовать. И мои девять грамм от тебя не уйдут, Миронов...
Чуть вывернутые веки хозяина устало опустились, он словно бы отгораживался от гостя раз и навсегда, давая, тем самым, тому понять, что разговор окончен.
К себе Петр Васильевич вошел, против обыкновения, стремительно и шумно и, не раздумывая, уверенный, что тот, кому он адресуется, услышит его, сказал:
- Нечего прятаться, не маленький. Перебирайся к нам. Завтра же и перебирайся. Жить будем. Вместе, втроем жить.
И только один, но в два сердца вздох - тихий и благодарный - был ему ответом из-за стены.
XI
В это утро Петр Васильевич проснулся с ощущением предстоящей перемены в своей жизни, какого-то нового, еще неведомого ему поворота судьбы.
"Совсем постарел, Васильич,- вспомнив о предстоящем сегодня бракосочетании дочери своей Антонины с сыном покойного сослуживца Лескова Николаем, посетовал он на себя,- скоро имя-отчество свое забывать начнешь!"
Лежа, Петр Васильевич не без горделивого удивления посмеивался над собой. Если бы ему еще месяц назад, да что там месяц, прошлую неделю, сказали о подобной возможности, он бы воспринял это, как шутку - злую и неуместную. Разве могло оказаться явью, чтобы он - Петр Васильевич Лашков с его репутацией и положением в городе, породнился с семейством Лесковых, известных всему Узловску своей пестротой и скандальностью? Любой узловец, услыша о том, лишь руками развел бы.
Но вот случилось же! И главное не в том, что случилось, а в том, с каким сокровенным удовлетворением он думал о предстоящем замужестве дочери? Какие планы строил! Какие благостные картины перед собою рисовал. И даже кто бы мог подумать! - в воспарениях своих дедом уже числил и видел себя.
Посмеиваясь над собой, Петр Васильевич возносился все выше, и два согласных голоса за чуткой стеной сопровождали его душу в этом ее мечтании...
- Папаня только с виду такой, а сам добрый-предобрый...
- Старик что надо, без дураков...
- И отходчивый, будто воск...
- Как сказать... Без нажима гнет дед. Род такой ваш - Лашковский сызмала в командирах.
- Зато справедливый.
- В жизни бы не подумал, что разрешит он нам с тобой...
- Я и говорю - справедливый... Только сам не пожалей о том.
- Не говори зазря.
- Смотри...
- Не слепой.
- А то ведь я и одна свекую, привыкла уже.
- Не городи зазря.
- Коля-Николай...
"Ишь ты,- с ревнивым одобрением отметил Петр Васильевич - ценят, значит!" И, давая знать о своем пробуждении, легонько закашлялся.
Голоса за перегородкой сразу же смолкли. Затем, после минутной тишины, Антонина осторожно поскреблась:
- Папаня?
- Пора.
- Я - сейчас.
- Не суетись - успеется.
Но там, на той половине, уже заводилась дочерью ее обычная ежеутренняя возня, перемежаемая отрывистым шепотом:
- Вставай, Коля.
- Угу.
- За водой сбегай.
- Только обуюсь.
- Носки, носки надень, роса на дворе.
- Не растаю.
- Нет, уж ты надень, а то не пущу, сама схожу.
Слова между ними говорились самые, казалось, легкие, обыденные, но в каждое из этих слов они вкладывали столько тепла и доверительности, что со стороны разговор их воспринимался, как беспрерывное сердечное объяснение, вслушиваясь в которое, Петр Васильевич улыбчиво радовался: "Такого бы согласия им да на весь век".
Впервые в это утро они сели за стол втроем. Антонина то и дело вскакивала, споро обставляла тарелками и того, и другого, деля между мужчинами свое расположение и признательность:
- Досыта наедайтесь, чтобы к вечеру не опьянеть... Еще, папаня? Николай?
И хотя, что греха таить, ревновал Петр Васильевич дочь к зятю - едва перешагнув порог, тот уже замещал в ее сердце часть отцовского места праздничность Антонины сообщилась и ему чувством уступчивой снисходительности...
К загсу, где их уже поджидали принарядившиеся по такому случаю свидетели - разбитной, навеселе, парень с гитарой через плечо и зябкая с вопрошающими, словно бы от века испуганны-ми глазами девушка, в мучительном смущении терзавшая в руках носовой платок,- они подошли несколько до срока.
Парень, грубовато ткнув Петру Васильевичу потную руку, бездумно хохотнул.
- Кузин, Леонид.