Семь столпов мудрости - Томас Лоуренс 28 стр.


Мы подошли к железной дороге только после десяти вечера, при полном отсутствии всякой видимости, что делало бессмысленной любую попытку найти огневую позицию для пулемета. Я наугад выбрал для минирования 1121?й километр пути от Дамаска. Мина была сложная, с центральным детонатором, одновременно подрывавшим заряды, расположенные друг от друга на тридцать ярдов. Мы надеялись таким образом парализовать локомотив, в каком бы направлении – на север или на юг – он ни двигался. Закладка мины отняла четыре часа: дождь уплотнил поверхность почвы. На насыпи и на ее откосах остались глубокие отпечатки наших ног, как если бы здесь обучалось танцам целое стадо слонов. О том, чтобы ликвидировать эти следы, не могло быть и речи, поэтому мы поступили иначе. Призвав на помощь верблюдов, мы утоптали вокруг несколько сот ярдов, и грунт стал выглядеть так, как если бы через долину прошла половина армии. Таким образом, место закладки мины ничем не отличалось от остального полотна. Затем мы отошли на безопасное расстояние, за какие-то жалкие бугорки, и стали ждать рассвета. У нас зуб на зуб не попадал от сильного холода, и мы не могли сдержать невольной дрожи, даже вцепившись ногтями в собственные ладони.

На рассвете облака рассеялись, и над изящными прерывистыми очертаниями холмов за железнодорожной линией всплыло красное солнце. Наш деятельный проводник Дахиль-Алла, общепризнанное главное лицо в ночное время, взял управление в свои руки, разослав нас поодиночке и парами охранять все подходы к нашему укрытию, а сам взобрался на гребень небольшого холма перед нами, чтобы следить в бинокль за развитием событий на железнодорожном полотне. Я молил Бога, чтобы ничего не произошло до того, как солнце наберет силу и согреет меня, потому что все еще не мог совладать с дрожью. Однако скоро солнце окончательно взошло в совершенно чистом небе, и дела пошли лучше. Моя одежда высыхала. К полудню стало почти так же жарко, как накануне, и мы стремились укрыться от солнца в любой тени и под самыми плотными одеждами.

Между тем еще в шесть часов утра Дахиль-Алла сообщил о приближавшейся с юга дрезине, которая, к нашему удовлетворению, спокойно прошла над миной: мы закладывали сложный заряд фугасного действия вовсе не для того, чтобы поднять в воздух четырех солдат и одного сержанта. После этого из Мадахриджа вышли шестьдесят солдат. Это нас насторожило, но оказалось, что их послали заменить пять телеграфных столбов, поваленных вчерашним ураганом. Потом, в семь тридцать, по путям прошел патруль из нескольких солдат: двое из них тщательно осматривали рельсы, по трое шагали с каждой стороны насыпи в поисках следов перехода через пути, а еще один, по всей вероятности сержант, величественно шагал по шпалам между рельсами без какой-либо определенной цели.

Однако в этот день они кое-что обнаружили, а именно наши следы на 1121?м километре. Они сосредоточили все внимание на вершине насыпи, разглядывали ее, топтались на месте, расхаживали взад и вперед, ковыряли землю и напряженно задумывались. Время тянулось мучительно для нас, но мина была спрятана надежно, так что в конце концов они, довольные, продолжили свой путь к югу и вскоре встретились с патрулем из Хедии; обе группы расселись в прохладной тени мостового пролета отдохнуть после праведных трудов. Тем временем показался тяжелый состав, шедший с юга. Девять вагонов были заполнены женщинами и детьми из Медины, гражданскими беженцами, которых везли в Сирию вместе с домашним скарбом. Поезд прошел над зарядами без последствий. Как взрывник, я был в ярости, однако как командир почувствовал облегчение: женщины и дети не были нашей целью. Услышав шум приближавшегося поезда, к месту нашего с Дахиль-Аллой укрытия устремились джухейнцы, чтобы посмотреть, как он разлетится на куски. Прикрывавший нас камень был рассчитан на двоих, и поэтому на голой вершине холма внезапно появилась хорошо видная туркам толпа людей. Это было большой неожиданностью для турок, нервы их не выдержали, и они бросились обратно к Мадахриджу и только оттуда, с расстояния около пяти тысяч ярдов, открыли беглый огонь из винтовок. Они, несомненно, должны были телефонировать в Хедию, но поскольку ближайший аванпост с этой стороны был в шести милях отсюда, турецкий гарнизон просто поддержал их огнем и удовлетворился трубными сигналами, весь день звучавшими в воздухе. Расстояние придавало всему этому своеобразную серьезность и красоту.

Сам по себе обстрел из винтовок не причинил нам никакого вреда, но факт обнаружения нашей команды был неприятным. В Мадахридже было две сотни солдат, в Хедии одиннадцать сотен, а путь нашего отхода лежал через долину Хамдху, в которой находилась Хедия. Отряды турецких всадников могли сделать вылазку и отрезать нам пути отхода. У джухейнцев были хорошие верблюды, поэтому они были в относительной безопасности, но пулемет, захваченный ими у немцев, был тяжелым грузом для мула. Пулеметный расчет двигался либо в пешем строю, либо тоже на мулах. Их максимальная скорость составляла шесть миль в час, а огневая мощь, вместе с единственной пушкой, была незначительна. Поэтому мы на военном совете решили отступить вместе с ними наполовину пути через холмы, а там распустить их, предложив двигаться в сторону Вади-Аиса.

Это придало нам мобильности, и Дахиль-Алла, Султан, Мухаммед и я с остатками нашей группы двинулись обратно, чтобы еще раз взглянуть на железнодорожную линию. Солнце жгло самым ужасающим образом, и вдобавок к этому с юга на нас налетели порывы знойного ветра. Около десяти часов мы нашли себе прибежище под несколькими широко раскинувшими свои ветви деревьями, где, укрывшись от испепелявшего солнца, напекли себе хлеба и позавтракали, поглядывая на хорошо видное полотно железной дороги. Когда тонкие ветви деревьев нехотя склонялись под ветром, казалось, что вокруг нас по гравию рыскали кругами бледные тени от высыхавших листьев, подобные каким-то серым насекомым. Видимо, наш пикник раздражал турок, которые весь день до самого вечера то постреливали в нашу сторону, то трубили в свои трубы; что же касается нас, то мы просто по очереди спали.

Около пяти часов они угомонились, мы оседлали верблюдов и медленно двинулись по открытой долине к линии железной дороги. Мадахридж ожил, разразившись сильнейшим приступом ружейного огня, и вновь окрестности огласили все трубы Хедии. Дойдя до железнодорожной линии, мы опустили верблюдов на колени рядом с насыпью, а сами, возглавляемые Дахиль-Аллой в качестве имама, прямо между рельсами спокойно совершили вечернюю молитву. Вероятно, это была первая молитва джухейнцев за год, а я играл роль послушника, но на таком расстоянии все обошлось, и озадаченные турки прекратили стрельбу. Это был первый и последний раз, когда я молился на арабском языке как правоверный мусульманин. После молитвы все еще было слишком светло, чтобы пытаться скрывать свои действия, и мы, усевшись в круг на насыпи, закурили и сидели так до темноты, после чего я стал в одиночку выкапывать мину, чтобы выяснить на будущее, почему она не сработала. Джухейнцы были заинтересованы в этом не меньше, чем я сам. Они сгрудились толпой над рельсами, пока я искал мину. Сердце, казалось, подступило к самому горлу: прошел целый час, прежде чем я нашел место, где спрятана мина. Если закладка мины Гарланда считалась нервной работой, то раскапывание в полной темноте сотни ярдов железнодорожного полотна и своевременное определение на ощупь крошечного детонатора, на который было достаточно слабо нажать, чтобы произошел взрыв, представлялись в тех обстоятельствах совершенно гиблым делом. Мощность обоих соединенных с ним зарядов была так велика, что они могли поднять в воздух семьдесят ярдов железнодорожного пути, и я ясно представлял себе картину возможного в любой момент внезапного подрыва всей моей группы. Можно не сомневаться, что такое происшествие с избытком повеселило бы турок!

Наконец я нашел спусковой механизм и убедился, что чека сместилась на шестнадцатую долю дюйма – либо из-за того, что я сам установил ее плохо, либо из-за просадки грунта при прохождении поезда. Я поставил ее на место. Затем, чтобы обеспечить правдоподобное для противника объяснение наших действий, мы принялись разрушать все, что было к северу от мины. Мы вышли к небольшому четырехарочному мосту и взорвали его. Потом взорвали двести ярдов пути. А пока наши люди закладывали и взрывали заряды, я учил Мухаммеда забираться на телеграфные столбы. Мы вместе с ним перерезали провода и, пользуясь этими же проводами, валили другие столбы. Все делалось молниеносно: мы боялись, как бы турки не пошли по нашим следам. А когда взрывная работа была закончена, мы, как зайцы, побежали обратно к своим верблюдам, вскочили в седла и без остановок помчались по продуваемой ветром долине к равнине Хамдха.

Там мы были в безопасности, и старый Дахиль-Алла был в восторге от проведенной так спокойно молитвы на рельсах. Когда мы оказались на песчаной равнине, он пустил своего верблюда в легкий галоп, и мы, как безумные, устремились за ним сквозь лишенный красок лунный свет. Скорость была превосходная, и за четыре часа мы ни разу не натянули поводьев, пока не догнали наш пулеметный расчет, расположившийся лагерем по дороге домой. Солдаты услышали в ночи наши голоса, подумали, что это противник, и открыли по нам огонь из своего «максима», но его заело на половине ленты, и они, всего лишь портные из Мекки, не сумели его исправить. К счастью, они никого не ранили, и мы в шутку взяли их в плен.

Утром мы, разленившись, спали непозволительно долго и позавтракали у Рубияна, первого колодца Вади-Аиса. После этого мы долго курили и спорили о том, кому идти за верблюдами, когда внезапно ощутили дошедшее с той стороны, откуда мы пришли, сотрясение от сильного взрыва на железной дороге. Мы не знали, означает ли это, что мину обнаружили и обезвредили или что она сделала свое дело. Мы отослали двух разведчиков для выяснения этих обстоятельств, а сами двинулись дальше. Мы шли медленно: с одной стороны, чтобы нас смогли быстрее нагнать разведчики, а с другой – потому что прошедший за два дня до этого ливень снова вызвал паводок в Вади-Аисе, в результате чего ее русло покрыли мелкие озерца серой пресной воды, задержавшейся между наплывами серебристого ила, которому потоки воды придали вид рыбьей чешуи. Под воздействием солнечного тепла ил превратился в тонкий слой скользкого клея, на котором разъезжались ноги наших беспомощных верблюдов, или же они просто падали со всего размаха, что никак не вязалось с молчаливым достоинством этих великолепных животных. Их явно раздражал каждый приступ нашего веселья.

Солнце, легкая дорога и ожидание разведчиков с важной информацией вызывали всеобщее веселье, но наши конечности, натруженные вчерашней напряженной работой, и животы, наполненные обильной едой, свалили нас на ночь поблизости от Абу-Махры. Перед заходом солнца мы подыскали в долине сухую террасу и сразу уснули. Я был здесь впервые и смотрел, как подо мной наши люди, натягивая поводья, собирались в группу на своих верблюдах, похожих на бронзовые статуи в резком свете заходившего солнца. Вид у них был такой, словно в их телах бушевал какой-то внутренний огонь.

Мы еще не успели испечь хлеб, как возвратились разведчики и рассказали, что турки на рассвете занимались восстановлением причиненных нами разрушений, а потом подходивший из Хедии состав, груженный рельсами, на которых сидела целая толпа рабочих, подорвался на зарядах, оказавшихся под передними и задними колесами. Это было все, чего мы ждали, и после завтрака мы прекрасным весенним утром с песнями отправились обратно в лагерь Абдуллы. Мы доказали, что правильно заложенная мина взрывается и что хорошо заложенную мину трудно найти даже тому, кто ее готовил. Это были важные выводы, потому что и Ньюкомб, и Гарланд, и Хорнби избегали применять мины на железных дорогах, тогда как они были наилучшим изобретенным к тому времени оружием, позволявшим сделать железнодорожный транспорт дорогим и ненадежным делом для противника.

Глава 36

Несмотря на всю доброту и очарование, Абдулла мне не нравился, как и его лагерь, возможно, потому, что я не был светским человеком, тогда как эти люди были лишены потребности в уединении, а может быть, и по той причине, что их веселье говорило о тщетности моих попыток не просто казаться лучше, чем я есть, но и делать лучше других, в то время как ничто не было тщетно в атмосфере высоких дум и ответственности, царившей у Фейсала. Абдулла проводил свои дни, каждый из которых был праздником, в большом прохладном шатре, куда вход был открыт только друзьям и ограничен для просителей или новых сторонников, а полемика по актуальным вопросам ограничивалась одним вечерним совещанием. Остальное время он читал документы, посвящал еде, которой уделял огромное внимание, и спал. Он особенно любил играть в шахматы со своими приближенными либо дурачился с Мухаммедом Хасаном. Мухаммед, номинально муэдзин, в действительности был придворным шутом. Я считал его нудным старым глупцом, поскольку при моей болезни мне было не до шуток.

Абдулла и его друзья из числа шерифов, Шакир, Фаузан, и оба сына Хамзы, султан эль-Аббуд и Хошан из атейбов, а также церемониймейстер Месфер могли проводить дни и вечера напролет, дразня и терзая Мухаммеда Хасана. Они подкладывали ему колючки, бросались в него камнями, сыпали ему за ворот раскаленную на солнце гальку, толкали в костер. Эти шутки порой бывали весьма изощренными: например, они подкладывали под ковры бикфордов шнур с запалом и предлагали Мухаммеду сесть на его конец. Однажды Абдулла три раза подряд выстрелами сшиб кофейную чашку с его головы, после чего вознаградил его за долгую многострадальную службу трехмесячным жалованьем.

Абдулла любил иногда поездить верхом или пострелять и возвращался, измученный, к себе в палатку, требуя, чтобы ему сделали массаж. После этого к нему приводили чтецов, которые своей декламацией успокаивали его головную боль. Он сам знал массу арабских стихотворений и исключительно хорошо их декламировал. Местные поэты находили в нем благосклонного слушателя. Он также проявлял интерес к истории и литературе, мог устраивать в своем шатре диспуты по грамматике и присуждать денежные призы.

Его не слишком заботили ни автономия Хиджаза, обещанная Великобританией его отцу, ни поддержка этой идеи. Я пытался дать ему понять, что неразумный старик не получил от нас никаких конкретных или безоговорочных обязательств, что их корабль может сесть на мель политической тупости, что это оттолкнет моих английских хозяев и что перетягивание каната между честью и лояльностью после некоторых колебаний неизбежно приведет в тупик.

Абдулла проявлял большой интерес к войне в Европе и тщательно изучал ее ход по прессе. Он также знакомился с западной политикой, заучивал наизусть фамилии европейских придворных и министров и даже президента Швейцарии. Я снова отметил, насколько для нас хорошо то, что у нас все еще есть король, обеспечивающий репутацию Англии в азиатском мире. Старые, искусственные сообщества, вроде шерифов и феодальных вождей Аравии, обрели ощущение почетной безопасности, сотрудничая с нами в сознании того, что наивысший пост в нашем государстве не является премией за заслуги или амбиции.

Время изменило мое поначалу благоприятное мнение о характере Абдуллы. Сострадание, однажды вызванное его постоянными недомоганиями, постепенно сменялось презрением, когда стало ясно, что они маскировали обыкновенную лень и потакание собственным прихотям, и видно, как он лелеял их, находя в этом единственное занятие при безразмерном досуге. Его случайно проявлявшиеся, привлекательные на первый взгляд порывы к администрированию оборачивались бессильной тиранией, замаскированной прихотью. Дружелюбие сводилось к капризу, а хорошее настроение определялось любовью к удовольствиям. Все фибры его души пронизывала неискренность. Даже его простота на поверку оказывалась показной, а наследственные религиозные предубеждения беспрепятственно правили его склонностями, поскольку это было проще, чем задумываться над непредписанными вещами. Его интеллект нередко выдавал путаницу в понятиях, и, таким образом, в довершение всего праздность искажала его планы. Беззаботность постоянно мешала им завершиться. При этом в них никогда не проявлялись прямые желания, которые перерастали бы в эффективные действия. Он всегда следил уголком своего ласкового глаза за нашими ответами на его невинно звучавшие вопросы, выискивая при этом тончайшие признаки двусмысленности в каждом нашем колебании, неуверенности или добросовестном заблуждении.

Придя однажды к нему, я застал его сидевшим неестественно прямо, с широко открытыми глазами, и на каждой щеке было по красному пятну. Его старый наставник-учитель сержант Прост, не подозревая ничего худого, только что вез от полковника Бремона послание, где тот писал, что англичане обложили арабов со всех сторон – в Адене, Газе, Багдаде, – и выражал надежду, что Абдулла понимает опасность этого положения. Абдулла пылко спросил меня, что я об этом думаю. Прибегнув к хитрости, я ответил ему прелестной фразой: мол, полагаю, что он заподозрил бы нас в нечестности, если б обнаружил, что в частных письмах мы злословим по поводу наших союзников. Изящно приправленный тонкой язвительностью арабский язык Абдулле понравился, и он отплатил нам колким комплиментом, сказав, что ему известна наша искренность, поскольку в противном случае мы не были бы представлены в Джидде полковником Уилсоном. Он не понимал, что честность может быть изощренным приемом мошенника и что Уилсон точно так же вполне может подозревать в неблаговидных намерениях свое начальство.

Назад Дальше