Глядя на него, я думал: "Вот потому-то он и носит монокль: если бы он носил пенсне, то при каком-нибудь неловком толчке оно могло бы оцарапать ему правую, синюю, сторону носа".
И потом я уже никогда не мог больше отделаться от мучительной мысли: "Если ты подойдешь к нему слишком близко, то ты можешь задеть своей верхней пуговицей за его щеку, ах, и тогда ты ему сразу сдерешь всю кожу со щеки!"
Эта мысль мешала мне даже во сне и во время занятий в школе, завидя его издалека, я сворачивал в сторону, а в конце концов начал ходить другой дорогой.
Такие же синие, почти фиолетовые, как пятно на щеке банкира Левенштейна, были и синие индейцы. И с первого же мгновения при виде их у меня снова явился страх, который я испытал двадцать четыре года тому назад, - как бы верхняя пуговица моего сюртука не разодрала им кожу. Я был до такой степени во власти этого детского впечатления, что в течение нескольких недель, прожитых мною среди момоскапанов, ни разу не мог заставить себя дотронуться хотя бы до одного из них.
А между тем я хорошо видел, что это вовсе не кровоподтеки. Кожа была гладкая и блестящая и была бы даже красива, если бы не светлые пятна, которые пестрили кожу. И только моя странная, непреодолимая мания мешала мне привыкнуть к оригинальной окраске кожи этих индейцев.
Раз я уже был в Истотасинте и раз не знал, что мне делать с синими феноменами, то я решил, по крайней мере, заняться другой загадкой, то есть поразительной памятью синих индейцев, о которой говорили французские врачи моему хозяину в Акапулько.
Предоставляю науке установить, действительно ли и в какой степени повлияло питание исключительно рыбой на синюю окраску кожи момоскапанов, предоставляю науке же разрешить аналогичный вопрос, до сих пор мало исследованный, относительно красного цвета индейцев Санта-Марты. Эти колумбийские тигрокожие едят очень много черепах, а мексиканские синекожие совсем не едят их, может быть, какой-нибудь исследователь сделает из этого особый вывод. Пусть наука также установит причину все возрастающей человеческой памяти при преобладающем или исключительном питании морскими продуктами - для меня это уже не имеет особого значения. J течение целого полугода я производил над собой этот опыт и достиг того, что во мне вновь возродились некоторые исчезнувшие воспоминания из моего раннего детства, к которым я, впрочем, был вполне равнодушен. А потому я прекратил эти опыты к великой пользе моего сильно пострадавшего желудка и глотки. Среди индейского племени момоскапанов я не нашел ни одного индивида, который не помнил бы до мельчайших подробностей все, что ему пришлось пережить в своей, к сожалению очень однообразной, жизни; многие помнили свою жизнь, начиная с первого года. Особенно удивляться этому нечего, особенно если принять во внимание то обстоятельство, что это маленькое племя с незапамятных времен, из поколения в поколение, никогда не питалось ни мясом, ни плодами, ни зеленью, а исключительно только дарами моря, и главным образом особого рода моллюсками, содержащими в себе громадное количество фосфора. Однако надо сказать, что этот обычай ничего не имеет общего с требованиями религии, и продукты земли, идущие в пищу, отнюдь не подвергаются какому-либо "табу": синие индейцы не пользуются этой пищей только потому, что на этом пустынном, бесплодном берегу ничего не водится и не растет. Синие индейцы ничего не имели против некоторого разнообразия в пище и с величайшей благодарностью принимали остатки моих консервов.
Как и б_о_льшая часть мексиканских индейцев, момоскапаны очень ленивы, неразвиты и крайне миролюбивы - они не знают даже употребления оружия.
Благодаря посещению французских врачей, которые сделали им много подарков, они несколько привыкли к иностранцам и, когда узнали о причине моего посещения и поняли, что мне надо, фазу проявили величайшую предупредительность по отношению ко мне и сами стали приводить ко мне тех из своих соплеменников, которые отличались особенной памятью. Однако мне скоро надоело выслушивать эти однообразные исповеди, причем очень часто мне приходилось прибегать к помощи двух переводчиков, к моему узаматольтеку и еще одному старому кацику, который в самой незначительной степени владел изальпекским языком. Но вот однажды мне привели подростка, который крайне удивил меня. Сперва он рассказал мне всякие пустяки о своем раннем детстве, но потом заговорил о своей свадьбе и о том, что поймал тридцать больших рыб и зажарил их и что вскоре после этого он был со своей женой в Акапулько. И он подробно описал Акапулько. В этом не было ничего особенного, но замечательно было то, что подростку едва ли было тринадцать лет и что он наверное не был женат и никогда не был за пределами Момохучики. Я заметил ему это через переводчика. Он глупо посмотрел на меня и ничего не ответил. Но старик сказал, ухмыляясь:
- Пала (отец).
Должен сознаться, что в эту ночь я не спал, хотя меня и не кусали москиты. Одно из двух: или мальчик налгал мне, или же я открыл изумительный феномен - память, которая заходила за пределы жизни человека и захватывала случаи из жизни предков.
Почему бы это было невозможно? У меня зеленые глаза, как у моей матери, и выпуклый лоб, как у моего отца. Все может быть наследственно, каждая склонность, каждый талант. А разве память не может переходить по наследству? Самый маленький котенок, на которого лает собака, выгибает спинку и фыркает. Потому что у него вдруг совершенно инстинктивно является воспоминание, унаследованное им от тысячи предыдущих поколений, о том, что это - лучшее средство защиты. Еж, - ах, стоит только раскрыть Брема, - и на каждой странице можно найти какую-нибудь странную привычку, которой животные не могли бы выучиться сами, но по памяти унаследовали от бесконечного множества предыдущих поколений. В этом-то и заключается инстинкт - в воспоминании, унаследованном от предков. А эти индейцы, мозг которых был освобожден от всякой другой работы, эти синие индейцы, предки которых питались исключительно пищей, удивительным образом развивающей память, конечно, должны были обладать еще более развитой памятью - перешедшей к ним от родителей.
Родители продолжают жить в своих детях. В самом деле? Но что же продолжает жить? Быть может, лицо. Дочь музыкальна, как отец, а сын левша, как мать. Случайность. Нет, нет, мы умираем, а наши дети совсем, совсем другие люди. Мать была уличной потаскухой, а сын сделался известным миссионером. Или: отец был обер-прокурором, а дочка поет в казино. Нам приходится утешать себя бессмертием души, которая поет "Аллилуйя" на зеленых лугах в Небесном селении - на этой земле жизнь наша кончена, на этой земле, которую мы знаем и любим. Кончена.
И мы не хотим умирать. Мы делаем невероятные усилия для того, чтобы как-нибудь продолжить нашу жизнь в воспоминании, - мы умираем спокойно, если имя наше напечатано в энциклопедическом словаре. Мы счастливы только тогда, когда сознаем себя бессмертными хотя бы на одну секунду в течение двухсот лет. Всякому хочется жить в воспоминании человечества или своего народа, или, по крайней мере, своей семьи. Вот почему толстый бюргер хочет иметь детей - наследников своего имени.
* * *
Нечто живет - и, может быть, лучшее. Многое умерло - и, может быть, лучшее. Как знать? Ибо все умерло, что так или иначе не сохранилось в воспоминании. Тот совершенно умер, кто забыт, а не тот, кто умер. Но в том-то все дело: люди начинают понимать, что не воспоминание хорошо, а забвение.