Смерть лошадки (Семья Резо - 2) - Эрве Базен 41 стр.


О мой отец! Если все наши воспоминания разнести сейчас по графам прибылей и убытков, если для того, чтобы установить ваш актив иным способом, чем у нотариуса, я сделаю переучет вашим привязанностям, которые не что иное, как постоянная рента, отданная в пользование ближним... о мой отец, каким же вы окажетесь в таком случае бедняком! Скорее уж многострадальный Иов, чем многодумный простофиля! И если вас удовлетворяли, если вас утешали ваши мухи, приколотые тончайшими булавочками или наклонные наискось на кусочки сердцевины бузины, ваши генеалогические изыскания, истребление куропаток, ваши торжественные приемы, прославляемые во всем Кранэ, - до чего же вы мне тогда непонятны! Я не упрекаю вас за то, что вы, в роли главы семьи, были смехотворно нелепы, были самцом странного насекомого-богомола, которого пожирает самка, - я упрекаю вас за то, что вы были таким отцом, каким бывают крестные, упрекаю за то, что вы были всего-навсего моим ближайшим предком. Конечно, я жалею о вашей смерти, ибо любой траур подсекает наши корни. Я жалею вас, как побежденная страна жалеет бесплодный край, кусочек пустыни, аннексированный неприятелем. У вас были свои оазисы... Помните период междуцарствия, когда вы были возведены в чин "наместника" вашего собственного королевства? Помните ваши прогулки к мосту, поездку на Юг, ваши тремоло перед гобеленом "Амур и Психея"? Я-то помню. Вы не были злым. Вам просто не повезло. Вы нарвались на амазонку и на этого непреклонного отпрыска плювиньекских кровей, на вашего младшего сына. Удалитесь же, отец, уйдите на цыпочках! Вы будете не более отсутствующим, чем были при жизни, но вы и не будете больше ни за что в ответе, и особенно за это ваше отсутствие. Если я сердился на вас, то теперь я буду сердиться меньше. Я вас не забуду. О, конечно, я не буду каждый день благоговейно перетряхивать память о вас, но я предлагаю вам нечто большее, чем заупокойную мессу и золотую рамку в ледяном коридоре "Хвалебного".

- Милый, - воскликнула Моника, - я же знала, что ты не из мрамора.

Очевидно, это бросается в глаза. Ну и пусть! Я встрепенулся и попытался отвлечь от себя внимание Моники:

- А какую важную вещь ты хотела мне сказать?

- Боже мой, - проговорила жена, отворачиваясь, - это письмо все испортило.

Она вытащила носовой платок, сложила его вчетверо, аккуратно расправила: у Моники это признак глубокого смущения. Обострившиеся черты лица, лиловатый оттенок век, отяжелевшие груди под блузкой уже давно сказали мне все и пробудили во мне смутную радость, которая предпочла не обнаруживать себя. Не подобает, особенно в такой день, пренебрегать обычаем нашего клана: тот, кто знает, должен притворяться незнающим, ибо только официальное подтверждение имеет цену. Наконец Моника решилась, и с губ ее срывается завуалированное признание:

- Одно поколение уходит, - шепчет она. - Приходит другое.

29

Ни извещения. Ни Фреда. Никаких новостей в течение двух месяцев! Наконец пришло приглашение от нотариуса, где он рекомендовал мне дать ему доверенность, чтобы представлять мои интересы. Но это предложение мне не улыбалось: я сам прекрасно мог себя представлять и настолько не боялся предстать перед своей родней, что не колеблясь решил взять с собой Монику. Мы просто в качестве предосторожности побывали в красильне. Любой недоброжелатель, приглядевшись поближе, мог бы не без основания заявить, что мы недотянули по части траура. Только новый черный цвет имеет по-настоящему траурный вид: перекрашенная в черное ткань приобретает какой-то неопределенный оттенок. Не думаю также, что у нас был достаточно подавленный вид и достаточно траурные чулки и обувь.

Хотя легкая волна крепа (очень тоненького крепдешина - так сказать, малый траур) заменила собой волну белого тюля, в котором Моника щеголяла всего пять месяцев назад, поездка всегда развлечение, и данное путешествие стало эрзацем нашего свадебного.

Моя жена - истая дочь Восточной Франции после Ле-Мана не отходила от окна вагона, она дивилась живым изгородям, смыкавшимся все теснее и теснее. В Сабле у нас была одна пересадка, вторая в Сегре, и, наконец, узкоколейка доставила нас на вокзал в Соледо, отстоявший на километр от нашего поместья.

- Со-ле-до, - пропел единственный железнодорожный служащий, упирая на "о", как оно принято в нашем дождливом крае, и с удовлетворенным видом взмахнул красным флажком.

Он еще сворачивал свой флажок, а мы уже спрыгнули на платформу, где как звезды сверкали одуванчики, и паровоз, выпустив струю серого дыма, понесся к станции Шазе. Со мной железнодорожник не поздоровался: некогда он был единственным избирателем в Соледо, решившимся не подать свой голос за маркиза Лэндинье, и единственный послал своих ребятишек в светскую, а не в церковную школу. Но за нами уже захлопнулась с железным лязгом калитка. Бокаж, моя родина! Воздух и трава так по-родственному смешались между собой, что первый казался зеленым, а вторая трепещущей. Склоны дороги горбились под тяжестью колючего кустарника и головастых дубов, обкорнанных неумелой рукой. Дорога в Круа-Рабо шла между живыми изгородями; колеи, глубокие, как рвы, были до краев наполнены жирно поблескивающей водой, где рыжели капустные кочерыжки. А вот и хрупкий фарфор шиповника, плоды которого нынче осенью снабдят местную детвору неистощимым запасом "чесательного порошка". Вот ядовитая желтизна рапса, каменные дубы, покрытые лишайником, мелкорослые коровенки, которые делят с сороками честь быть раскрашенными в черный цвет сутаны и белый шлагбаума. Вот Омэ, охотно предоставляющая свою мутную воду в распоряжение прачек и их вальков. Вот Соледо и его колокольня, которая вяжет серую шерсть облаков. На треугольной площади подрагивает под ветром листва одиннадцати лип - я недосчитался двенадцатой. Бакалейная лавка, кафе "Золотой шар", кузнец, каретник, сельская почта, церковный дом; и повсюду шевелятся раздвинутые на целый сантиметр занавески. Единственный признак жизни в этих низких лачугах. Как и полагается, нотариус Сен-Жермен живет в домике повыше, чуть в стороне, на надлежащем расстоянии от галок, от грохота наковален, от школы с ее шумными переменами и смрада жженого рога.

Сопровождаемый своим клерком, нотариус самолично открыл нам дверь. Он был из породы орешников, тоненький и до того хлипкий, что при малейшем сквозняке весь начинал как-то трепыхаться, а его огромные плоские кисти похожи были на самые настоящие листья, и соединялись они с руками при помощи жиденьких, как черешки, запястий. Головы вроде как и вовсе не было: она вся свелась к глазам, тоже неопределенно-орехового цвета, в кольце подергивающихся век. Он, этот невесомый законник, прошел впереди нас, проскользнул между обитых войлоком дверей и, отослав клерка, предложил нам сесть на красные бархатные стулья. А сам остался стоять вдали от письменного стола, покачиваясь от собственного дыхания и клонясь долу под грузом сочувствия.

- Прежде всего разрешите мне, мсье и мадам, сказать, что я вполне разделяю...

Мы отлично знали, что он разделяет наше состояние: во всяком случае, получит куш от доли наследства крупнее моего. Уголком губ я пробормотал слова благодарности, стараясь говорить потише, чтобы наш хозяин не взлетел на воздух. Сменив сочувствующий тон на деловой, мэтр Сен-Жермен обогнул стол и взгромоздился на вращающееся кресло, что позволило ему занять господствующую позицию.

- Вы пришли раньше назначенного часа. Вы вполне успели бы заглянуть в "Хвалебное". Полагаю, ваши братья проехали прямо туда, чтобы подготовить мадам Резо к тягостным формальностям.

Больше наш нотариус ничего себе не позволил.

Назад Дальше