В них - проникновенность, достигают они, тревожат самую душную темноту твоего сознания, они настойчивы и убедительны, и между тем есть в них устойчивость и задумчивая расчетливость треножника, ты чувствуешь себя так, как будто и здесь ты находишься - у себя дома - и по ту сторону, еще недоступную твоему пониманию.
- А уезжать-то вам, Егор Егорыч, не хочется. Вот и про часы забыли.
Я действительно забыл. С огорчением захлопнул я крышку.
- Ну, уезжать нам завтра, Егор Егорыч.
- Окончательно?
- Окончательнейше! Чуть лишь два часа,- а мы в трамвае. Покамест же, не побывать ли нам у Жаворонкова? Хочется мне сжать его высокомерие.
По лестнице, заставленной затхлым барахлом, бочком мы поднялись к Жаворонкову. Ожидал я увидеть благолепие, чистые полотенца на божнице, лампадки перед образами, благообразных старушек, все еще сохранивших монашеский лик, запах ладана,- а посреди суматошливой вони и сора за грязным столом сидел Жаворонков и перед ним возвышались три тома "Истории атеизма" и рядом "Переписка Маркса и Энгельса". Стены - в антирелигиозных плакатах и плакаты даже на потолке (центр его квартирки находился, как я уже говорил, в домовой церкви) - там, где я думал найти уцелевшие нимбы евангелистов. Рядом с Жаворонковым скромненько покуривал трубочку на редкость здесь опрятный, но также и на редкость невзрачный старичок, немедля отрекомендовавшийся нам "дядей Савелием, братом то есть Льва Львовича Мурфина, известного ветерана гражданских битв, пенсионера признанного и почтенного...". Доктор не обратил на него никакого внимания, да и все старания Савелия Львовича Мурфина были направлены всегда к тому, чтобы на него не обращали внимания, и вот в этом-то нашем "необращении внимания", ска-жу откровенно, была самая главная и самая тяжелая ошибка. "Да что, мол, я понимаю в людях", а вот доктор с его проницательностью, с его психоанализом, с его специальным воспитанием как мог проморгать Савелия Львовича,- для меня и посейчас непонятно. Единственное тому объясне-ние - любовь, и так как на любовь сейчас романисты валят не так-то много, то я полагаю, мне удастся свалить вину доктора на эту самую его любовь, хотя, как увидит читатель в конце нашего романа, и любовь-то у доктора была довольно странного вида и намерений, но вот как раз благода-ря этому странному виду авось нам и удастся оправдать или "замазать" его ошибку. Но все-таки, в ущерб истине, ибо тогда мы не так-то уж много занимались психологией и задачами Савелия Львовича, я скажу напрямки, что мне много придется говорить о нем впоследствии, что он непре-станно и все время попадался мне на пути, шмыгая возле колонн всю ночь, ибо, повторяю, хотя, кажется, я об этом еще и не говорил, но слово "повторяю" всегда заставляет читателя вспомнить и запомнить, чего никогда и не упоминалось автором, так вот: повторяю, жизнь в доме № 42 была, преимущественно, ночная, часов так с одиннадцати. Днем или служили, или спали, да и после службы, от пяти до десяти, тоже спали, а затем начинали скрестись, таскать мешки, лазить в погреб, на чердак, вкатывались ломовики, изредка заворачивал грузовик, пахло керосином, медом, мазутом, ситцем, конфетами, из комнаты в комнату перетаскивались узлы, возле колонн шепта-лись, шептались в кухне и во дворе... как видите, даже я понимал, что здесь происходит; игра, как видите, велась в открытую или потому, что люди уже перестали бояться, или потому, что они потеряли узду и не имели больше сил скрывать свои жажды...
Как я и предполагал,- мои предположения всегда грубее действительности,- и старушки молитвословные нашлись у Жаворонкова, но тоже иные старушки, стриженые, ученые, в очках, с брезентовыми портфеликами и с книжками - тоже по атеизму.
Разве что жена Жаворонкова, здоровенная и дерзкая баба, имела в себе какие-то неуловимые остатки прошлого - повадки ее, длинная юбка, пробор буравились сквозь муштру современности, но стоило заиграть большой шейной вене Жаворонкова, как баба немедленно покорялась, изгибаясь в самой забавной наисов-ременнейшей стремительности и научности.
Жаворонков, увидя нас, встал, подпирая потолок почтовым своим ящиком, обмазанным картофельным пюре.
- Доктор! Матвей Иваныч! - зарычал он, опять грузно опускаясь на скамейку.- Примири-телем пришли? А тут уж сидит примиритель... видите? Савелий Львович, говори!
Опрятный старичок торопливо запыхал трубкой:
- Ну, какой я примиритель, Кузьма Георгич. Я сам человек всесторонне запуганный и ничем не почтен. Бесспорно, люблю я вежливость и приятные одеяния...- Он ласково взглянул на весе-лого доктора и тихонько продолжал:Меня, Матвей Иваныч, даже за смехотворную вежливость в очередях, без всяких документов, впереди всех пускают. Так как, говорят, везде плакаты, призы-вающие и продавцов и покупателей к вежливости, то ты иди вперед, старичок, и будь показатель-но вежлив. Я слушаюсь народа, иду и раньше всех получаю мне положенное...
- Не примирюсь,- стукнул ладонью по столу Жаворонков.
Старичок ласково уставился на него - и он стих.
- Да будет вам, Кузьма Георгич. Пришел я с единственной целью полюбоваться на куплен-ное вами зеленое одеяние. Материал отличный, аглицкий, как говаривали в старину. Показали б. Вот и гости вместе со мной полюбуются.
- Не покажу.
- А зря отказываетесь, Кузьма Георгич. Все-таки, вот купили вы аглицкого материалу вещь, а ведь могли ошибиться - вовсе она не вашей специальности и даже наоборот.
- Моя специальность - мороженщик! Я профсоюзный билет имею.
- Бесспорно, бесспорно, Кузьма Георгич. Вот я тому и удивляюсь, что вы, будучи морожен-щиком, покупаете аглицкого материалу вещи.
Жаворонков опять вскочил:
- Ты что же мне, дядя Савелий, грозишь?
Дядя Савелий попыхал трубкой, вежливейше вытер нос чистым большим платком, разогнал платком же трубочный дым и скорбно покачал головой:
- Чем и могу грозить, несчастный и слабый я человек, из милости живущий возле брата-инвалида? Поспешно выражаетесь, Кузьма Георгич. Общались вы с богом, и не научил он вас вдумчивости...
Жаворонков схватил "Переписку Маркса и Энгельса":
- Был я божником, теперь стал безбожником! Вот, дал ты мне, дядя Савелий, учителя Маркса. А здесь насчет атеизма и его пользы совсем мало написано!..
Он швырнул книги старичку. Тот бережно разгладил измятые суперобложки и обернулся опять к доктору:
- Горячий он, Кузьма Георгич-то. Решил, видите ли, вступить на обучение в Безбожный Институт, а не вышло.
- Кто виноват, что не вышло? Устроил я стройматериалы Степаниде Константиновне? Уст-роил. Отдал я ей серебряную ризу от своей иконы? Отдал. Я не в целях религиозности, мне ризы не жалко, но ведь это же - металл! Два фунта, минимум, серебра и, кроме того, родительское благословение...
- При женитьбе,- дерзко вставила баба.
- Молчать!
Старичок пожал плечиками:
- Откуда мне, Кузьма Георгич, знать планы Степаниды Константиновны? Подозревать могу - не обрела она тех знакомых, которые могли бы направить вашу карьеру. Кроме того, если уж хлопотать о рабочем стаже, так надо вам было, Кузьма Георгич, идти на завод, а не в мороженщи-ки. И что это за путевка от мороженщиков в Безбожный Институт? Малонадежная путевка.
- Так вы думаете, дядя Савелий, идти мне на завод? Не пойду я на завод! Уничтожить вы меня хотите? Не дамся! Я докопаюсь до планов Степаниды Константиновны. Выгнать вам меня отсюда? Нет! Я больной человек, я до Наркомздрава дойду!..
- Глаза выцарапаю! - опять было попробовала ввязаться его жена, но Жаворонков поднял в ее сторону "Историю атеизма", и она добавила:- Или показательный товарищеский суд над вами.
- Суд!..