Во Фрунзе приехала к своему будущему мужу! - отвечала я опять с надеждой на то, что мне все-таки поверят.
- Решили упорствовать? Мы знаем все. Вам это понятно? Понятно или нет? Отвечайте: с какой разведкой были связаны? - долбил и долбил следователь.
Один из допросов вела "каракулевая" дама, которая меня арестовывала.
- Вы еще молоды. Еще не поздно стать человеком. Советую вам во всем чистосердечно признаться. Тогда мы вам поможем стать на верный путь.
Тон воспитательницы детского сада, предлагающей "спасение", был еще более непереносим. Наткнувшись на мое молчание, она стала кричать:
- Ишь какая! Видели и таких. Забудьте, что у вас есть характер!!!
Она была охвачена каким-то исступленным желанием превратить меня в плазму, сырье, которое можно гнуть и выворачивать как угодно. За что-то непонятное ненавидела меня.
- Забудьте, что вы женщина!!! Да, да, придется об этом забыть, бесновалась она.
Последующие допросы вел прежний следователь.
- Итак, вернемся к заданию, которое вы везли из центра. Кому? Что именно? Назовите фамилии.
Он изначально отказывался верить в мой добровольный отъезд из Ленинграда, не верил в личные мотивы этого шага. Мои ответы: "Не знаю. Не было. Ни к кому" - вывели его из себя. Сорвавшись, следователь тоже стал кричать:
- Знаете! Было! Их фамилии!
Мне был известен один способ жить: открытость, искренность. И чтобы этому верили. Но именно на это надежд не оставалось никаких.
Следователь тем временем задал новый, поразивший меня вопрос:
- Вот вы говорили, что хотите прихода Гитлера. Что были намерены делать при нем?
Вопрос бил в живую, незаживающую рану. Следователю было известно: только что в Ленинграде умерли мама и сестра, их задушила блокада, война, Гитлер, и как это я вообще могла хотеть прихода Гитлера? Кем надо было меня считать? Какой представлять?
- Ничего подобного я никогда не говорила. Не хотела. Не могла хотеть.
- Говорили, Петкевич. Хотели.
Это и был тот главный удар, которого я ожидала после разминки следователя на вопросах о "центре" и "разведках"? В военное время за любое слово похвалы немецкой армии карали особо.
Однако и по прошествии десяти или двенадцати допросов я все еще не понимала, в чем суть главного обвинения. Обвиняли во всем. И мне все стало безразличным.
Больше, чем ходом следствия, я была озабочена мыслью: как угадать момент для вопроса об Эрике? Сказали ему о моем аресте? Что с ним? В ближайший из дней я решилась.
- Скажите, что с моим мужем? Вы объяснили ему, где я?
Неожиданно злобно следователь ответил:
- Вы не о нем беспокойтесь, а о себе. Так будет лучше.
Ни на одно мгновение мне не приходила в голову мысль о том, что Эрик может быть арестован тоже, а тут вдруг ожгло: неужели? Обоих? Нет! Не может быть!
Чаще всего на допрос вызывали после отбоя. Дергали по два, иногда по три раза в ночь. Но как бы ты ни был измучен ночными допросами, вставать надо было в "подъем", а досыпать днем категорически воспрещалось.
Сложившиеся отношения с соседками по камере становились хоть и зыбким, но спасительным кругом, за который человек держался, оказавшись в беснующемся мутном океане допросов, бессонницы и невропатии. То у одного, то у другого начиналась истерика. Переждав кризис, люди старались успокоить друг друга. Исповеди, рассказы, взаимовыручка имитировали жизнь более чем неоднородной, но "семьи".
Наедине с собой можно было остаться, только забравшись с головой под одеяло.
Женщины в камере были разными по характеру и поведению. Олечка Кружко соседка по койке справа - была по профессии чертежницей. В свои двадцать шесть лет имела двоих детей. Она шепотом рассказывала мне, как ей хорошо в домашнем кругу: на ночь она стелила постели, укладывала детей по кроваткам.
Простыни у нее ослепительно белые, туго накрахмаленные. В их спальне светится только приемник своим зеленым глазком, приглушенно играет музыка, и они с мужем делятся впечатлениями прожитого дня. Рассказывая об этом, Олечка и плакала, и смеялась.
Обвиняли ее в том, что она рассказывала анекдоты, "подрывавшие устои советской власти". Но следствие у нее проходило легко, и она не сомневалась, что выйдет на волю. Для меня ее вера в освобождение была одной из самых непостижимых психологических загадок. Однако Олечкин оптимизм действовал благотворно.
Суховатая немолодая врач Александра Васильевна на все внешние раздражители реагировала спокойно. Злой окрик надзирателя объясняла: "Плохо спал!" Пожалуется кто-нибудь на голод, она спокойно скажет: "А на фронте?" О себе рассказывала мало. В освобождение не верила. Мужа и сына Александры Васильевны взяли на фронт в один и тот же день. Утром, в момент прощания, она повисла у них на шее и в голос запричитала: "Не отдам! Не отпущу! Кровопийцы! Сталина и Риббентропа фотографировали вместе, мерзавцы!" Ей инкриминировали "контрреволюционную агитацию".
Две киргизки лет по девятнадцати держались друг за дружку и существовали отдельно от всех. Одна из них, Рая К., с целью получить причитающиеся льготы объявила себя женой Героя Советского Союза. Ее разоблачили. Вторая тоже попалась на какой-то авантюре.
С самой молчаливой из всех, грузинкой Тамарой, как-то случилась истерика. Она бурно, взахлеб зарыдала, кинулась к двери и начала что есть силы колотить в нее.
- Немедленно ведите меня к следователю! Сейчас же! Если не поведете, я всем расскажу, что я дочь Орджоникидзе!
Сходство с портретом Орджоникидзе действительно было.
- Но как же вы здесь очутились? За что вас арестовали? Почему здесь держат?- спрашивали мы наперебой.
- Ни за что! Они требуют, чтобы я на них работала, а я отказываюсь. Вот и держат. Сказали, что выпустят, когда я соглашусь... Но я больше молчать не буду.
В углу камеры стояла кровать Полины. Сорокалетняя женщина терпеть не могла, когда ее называли по отчеству. По профессии была санитарным врачом. Рослая, красивая, жуликоватая и грубоватая Полина любила "озоровать", петь сиплым, пропитым голосом. Иногда вскакивала на кровать и, вскидывая свои немолодые жилистые ноги в канкане, пародировала танец "маленьких лебедей". Ее байки коробили.
"Вот идем мы с приятельницей, - начинала она, желая отвлечь кого-нибудь от слез, - гуляем, смотрим: окно в сапожную мастерскую, сидят сапожники, работают. Мастерская в подвале, форточка открыта. Тут я задираю платье, спускаю с себя штанишки и сажусь прямо в форточку своим роскошным задом. Сапожнички бросают заколачивать гвоздики, поправляют очки, чтобы удостовериться, что это не сон. Один берет шило и направляется к окну... Я еле зад уношу..."
"Любовник мой был в армии Андерса, попал к немцам. А я - к нашим за него!" - неунывающим тоном рассказывала она о своем деле.
С допросов Полина возвращалась, словно со свиданий: возбужденная, с блестящими глазами. И о следователе говорила с двусмысленной усмешкой.
- Вы одна из нас, Полина, не пропадете в лагере,- заметила как-то Александра Васильевна.
- Не пропаду! Мне бы только скорее в лагерь, где мужичков поболе! И молите Бога, чтоб рядом со мной оказаться. Я и вам пропасть не дам! - с хохотом отвечала та.
Вера Николаевна Саранцева была старше меня лет на двадцать. Ярко-синие глаза и умные губы то и дело меняли выражение, отражая смену настроений и раздумий. Юрист по образованию, Вера Николаевна владела несколькими языками. Была образованна, начитанна и категорична в суждениях. Мне до нее независимой, спокойной и разумной - было так же далеко, как до любой планеты.
Отвечая на вопросы своей тетки, она написала в письме, что "жиры" во Фрунзе в цене.