Утром в камере рассказывали сны. Толковали их, как вещие. Олечке Кружко, мечтавшей о своем доме и тугих накрахмаленных простынях, все сны выходили "к воле".
И (невероятно!) Олечке объявили об освобождении. Возбужденная, говорливая, собираясь домой, она клялась, что, пока мы все находимся во внутренней тюрьме, будет носить нам передачи. Особенно мне.
- И, - сказала она, - вообще, если будут какие-нибудь просьбы, передавайте мне все через доктора.
Доктора, молчаливую женщину, не проявлявшую к нам ни внимания, ни интереса, мы видели крайне редко. И мне было дивно, что у сидевших рядом со мной людей могли быть какие-то особые контакты с персоналом тюрьмы.
Олечку торопили. Перецеловав всех нас, всплакнувших и взбудораженных, она ушла.
Ее освобождение на всех произвело сильное впечатление. Одна Вера Николаевна по каким-то причинам не разделяла общего радостного по этому поводу настроя.
В камере остались одни неверующие. Вера Николаевна, правда, не отказалась от борьбы за себя. Она не раскисала, оставалась подтянутой, так же подолгу взад-вперед ходила по камере. Учила меня тем французским пословицам, которые особенно нравились. Например: "Между кубком и губами еще достаточно времени для несчастья" или "Горе тому, кто чем-нибудь выделяется". Вера Николаевна правила мне произношение, и я с удовольствием повторяла за ней перекрытое французское "эн".
Человек умный, исполненный мужества и достоинства, она в быту часто оказывалась беспомощной и трогательной. Я все больше и глубже привязывалась к ней.
Об Эрике я думала все время. Едва дежурный надзиратель спрашивал: "Кто пойдет мыть пол? Добавку дадим", я тут же отзывалась. Не за добавку. За шанс возле дверей камер услышать его голос или самой подать ему знак. Но двери в камерах были окованы железом. Только иногда случалось уловить то ли стон, то ли хохот. Я мыла цементный пол тюрьмы. Выливая во дворе воду, успевала заглотнуть лишнюю порцию воздуха. И все.
Была середина марта. Полтора месяца следствия остались позади.
- А-а, княжну Тараканову привели! Садитесь, - пытался шутить следователь, вызвав на один из самых неканонических допросов. - Картину помните? Флавицкого, кажется?
И тут же вернулся к вопросу о Гитлере. Подобрался, стал официален, сух и напорист.
- Итак, вы говорили, что хотели прихода Гитлера.
- Я не хотела прихода Гитлера.
- Нет, вы хотели и говорили об этом.
- Нет, не хотела и не говорила.
- Говорили.
- Нет.
- Говорили.
- Нет!
- Говорили!
Тон следователя был безапелляционен. Я уже знала, что он с этого места не сойдет, не отступит. Как всегда в этих случаях, ощущение реальности и смысла истаивало. Душевное изнурение переходило в физическую усталость и безразличие.
- Разве можно хотеть прихода Гитлера? - все еще отстаивала я свое.
- Говорили. Хотели.
Продолжать тупую перепалку? Эту дурацкую игру? Борьба за свое "нет" показалась вдруг унизительной. Не мужеством вовсе, а трусостью.
- Хотела! Говорила! - выхлестнуло из меня.
- Что хотели? Что говорили? - переспросил следователь.
- Говорила: "Хочу, чтобы пришел Гитлер!"
- Но вы не хотели этого. И не говорили, - тяжело произнес он.
Тон был прост и укоризнен. А только что, за минуту до этого, следователь был глух и непробиваем.
- Не самым худшим образом я вел допрос, Тамара Владиславовна. Тот, "другой", на котором вы настаивали, допрашивал бы вас иначе, - серьезно и тихо сказал он. - Поймите, запомните: ночью и днем, при любых условиях ответ должен быть один: "Нет!", "Не говорила!". Поняли? Поняли это?
Что-то уловила, смутно, не очень четко: следователь преподал мне урок грамоты сражения.
Но зачем следователь учит этому? Арестовать для того, чтобы учить освобождаться? Выходит, вообще жить - значит отбиваться от клеветы, гнусности и тупости? Я так не могла! Не хотела!
В ту же ночь с последовательной неумолимостью меня снова вызвали на допрос. И снова следователь был резким, острым, как нож. Мне предъявлялось еще одно обвинение.
- Вот здесь есть показания, что вы говорили, будто в тысяча девятьсот тридцать седьмом году пытали заключенных...
- Да, это я говорила.
- Но это ложь! - жестко оборвал следователь.
Впервые за время допросов внутри у меня что-то распрямилось, отпустило, стало легче дышать.
- Не ложь! Правда! Правда! Я сама видела у нашего знакомого, выпущенного в тысяча девятьсот тридцать восьмом году на волю, браслетку, выжженную на руке папиросами следователя. Я сама видела человека, у которого были переломаны ребра на допросах. В тридцать седьмом пытали. Это правда. И я говорила это! Это я говорила.
- Ложь! Клевета! Никаких пыток не было, - чеканил, срезал меня следователь. - Ясно?
- Были! Были! - утверждала я.
- Не было! - следователь вскочил.
Ценный урок следователя я обратила теперь против него:
- Были!!!
Моя запальчивость, внезапно обретенная, возродившая меня независимость торжествовали:
- Были!!!
Следователь подошел ко мне вплотную. В ту минуту я не боялась его. Он посмотрел мне прямо в глаза. Переждал какие-то секунды.
- Вы видите это? - спросил он, растянув губы и проводя пальцем по ряду своих металлических зубов.
- Вижу, - отозвалась я.
- Так все это, - сказал он медленно,- тоже было выбито в тридцать седьмом году... но... этого не было!!!
В последующие годы приходилось пережить немало шоковых потрясений. Этой встряски забыть не могла! И опомниться - тоже!
Долго еще что-то крутилось во мне, маялось, въедалось. Следователь уже что-то писал, сев на место. Я не могла проронить ни слова, ни звука.
Сбитая с толку, я потрясенно думала в камере: "Что же это за человек? Почему тридцать седьмой год? Правда? Ложь? Почему тогда он сейчас следователь? И как отважился мне сказать такое?"
Я очутилась лицом к лицу с таким разворотом жизни, который в канун двадцатитрехлетия было нелегко постичь.
29 марта 1943 года мне исполнилось двадцать три года. Было воскресенье. Дверь камеры отворилась, дежурный оповестил: "Передачи". Среди других назвал и мою фамилию.
Более всего я была обрадована тем, что Барбара Ионовна наконец смягчилась. Высыпала содержимое мешочка: лук, чеснок, вареные яйца, ватрушка. Что-то неясное, помню, смутило, но отчета в том себе не отдала. Всем раздала угощение.
Несмотря на то что в воскресенье следователи отдыхали, меня днем вызвали на допрос. Кабинеты были пусты. Коридоры особенно гулки.
- Получили передачу?- спросил следователь.
- Да, спасибо, что разрешили.
- У вас ведь сегодня день рождения. Поздравляю. Передачу вам принесла моя мать. Она тоже просила вас поздравить.
...Авторство передачи ошарашило. При чем тут мать следователя? Что за ересь? Значит, Барбара Ионовна и сегодня не пришла ко мне?
Я вдруг поняла, что ватрушка и яйца вкрутую куплены самим следователем в тюремном ларьке. Чувства унижения и обиды были неодолимыми. Я еле-еле сдерживалась, чтобы не заплакать.
- Что вы можете сказать о Николае Г.? - безжалостно приступил к допросу следователь, вернувшись к ленинградской теме.
О Коле Г.? Я была уверена, что он на фронте. Вспоминала о нем тепло. Коля когда-то любил меня, моих сестер, маму.
- Коля? Романтичный, добрый, порядочный человек.
- Романтика! Романтика! Когда вы научитесь смотреть на все трезвыми глазами? Почему все время за иллюзии прячетесь?
В хаосе допросов я давно поняла, что следователь добивается от меня своего "понимания вещей". Но это было недозволительно. Абсурд! "Какое ему дело до моих иллюзий? Куда он лезет?" - неприязненно думала я и запиралась на все замки от "личных" вопросов.