Восковая персона - Юрий Тынянов 5 стр.


И писывал, как дело не стоит, как оно не идет, что дано, и что взято, и что утаено в необыкновенных местах. На дачу он имел нюх тонкий, на взятку - верхний, на утайку - нижний.

И когда настала болезнь, позвали того невидного человека, и ему сказано: будь рядом, в каморке, со спальною моей комнатою, сбоку, потому что не могу более ходить в твои места. А ты сиди и пиши и мне докладывай. А обед тебе туда в каморку будут подавать. А сиди и таись. Таись и пиши.

И после того ежедневно в каморке скрып-бряк - человек кидал на счеты огульные числа. И утром второго дня человек прошел в спальную комнату тайком и рапортовал. После этого рапорта стало дергать губу, и показалась пена. Человечек стоял и ждал. Он был терпеливый, пережидал, а голову держал набок. Невидный человек. Потом, когда губодерга поменьшела, человечек поднял лоб, лоб был морщеный - и заметнул взгляд до самой персоны, даже до самых глаз, - и взгляд был простой, ресницы рыжи, этот взгляд бывалый. Тогда человек спросил, потише, как спрашивают о здоровье у хворого человека или у погорелого о доме:

- А как скажешь, сечь ли мне одни только сучья?

Но рот был неподвижен, не дергался более и не отвечал ничего. А глаза были закрыты, и, верно, начиналось внутреннее секретное грызение. Тогда рябой подумал, что тот не расслышал, и спросил еще потише:

- А и скажешь ли наложить топор на весь корень? А тот молчал, и этот все стоял со своими бумагами.

Человек рябой, невидный. Мякинин Алексей.

Тогда глаза раскрылись, и тонкий голос, с трещиною, сказал Алексею Мякинину:

- Тли дотла.

А глаз закосил со страхом на Мякинина - показалось, что Мякинин жалеет. Но тот стоял - рыжий, пестрина шла у него по лицу, небольшой человек, спокойный, - служба.

И теперь человек все прикидывал и пришивал толстою иглою, а утром докладывал - лоб на лоб. Бумаги у него были уже толстые. Приходил к нему Бусаревский, купецкий фискал, - был приказ этого человека пропускать во всякое время.

И когда купецкий фискал ушел, Мякинин разом вспотел и потел долго, вытирал лоб рукой, но и руки вспотели. А потом сел, кинул раза два всего на счетах и заскрыпел. Дело первое было светлейшего князя, герцога Ижорского. И как отскрыпел, пришил к нему начало. А начало уже и раньше было - о знатных суммах, которые его светлость переправил в амстердамские и лионские кредиты. Но это начало так и осталось началом, а он пришил еще другое, самое первое начало - тоже о знатных суммах, которые его светлость положил в Амстердаме и Лионе. Знатнейших суммах. А вспотел он оттого, что те немалые деньги переслала через его светлость в голландский Амстердам и к француженам в Лион не кто иной, как ее самодержавие. Он весь вспотел. А потом заодно пришил ведомость еще неизвестных и тайных дач через Вилима Ивановича, тоже данных ее величеству.

Он особенного дела не завел, а прямо пришил к первому. Он потому и вспотел, что не знал, как тут быть: затевать особенное дело или нет. И после того как пришил, заботливым оком посмотрел на листы. И отщелкнул на счетах, и кости показали сразу многие тысячи. Тьмы. И скостил, ничего на счетах не было.

Тогда, толстоватым пальцем вороша по многу листов и слюня этот палец, сделал адицию, прикинул, и всего вышло 92. Долго смотрел и делал изумление лбом и глазами. И потом быстро вдруг - одну кость вверх - сделал супстракцию, осталось: 91. И так он брался, и даже тремя перстами, за эту последнюю кость, и так он на ней обжигался, и наконец не шибко ее приволок назад.

Тогда взялся за свои короткие волосы, сгреб их и начал чесаться. И разом составил счеты на пол.

Залег спать.

А 92 кости были - 92 головы.

И утром пришел к докладу: тот еще спал. Он постоял на месте.

Потом глаз открыт, и тем дан знак, что слушает.

И тихим голосом, даже не голосом, а как бы внутренним воркотаньем, у самого уха, доложено. Но глаз опять закрыт, и Мякинин думал, что лежит без памяти, и стоял, сомневаясь. Но тут покатилась слеза - и той слезой дан знак, что внял. А пальцами другой знак, и его не понял Мякинин: не то - уходить, не то, что нечего делать, нужно дальше следовать, не то как бы: мол, брось; теперь, мол, все равно.

Он так и не понял, а ушед в каморку, больше не скрыпел и счеты тихонько задвинул ногой. И ему забыли в тот день принести обед. Так он сидел голодный и спать не ложился. Потом услышал: что-то неладно, ходят там и шуршат, как на сеновале, а потом тихо - и все не то. Под утро он вырвал тихонько все, что пришил, разорвал на клоки и, осмотрясь, вложил в сапог. А числа цифирью записал в необыкновенном месте, на тот раз, что если придется, то можно все сызнова составить и доложить.

Через час толкнули дверь, и вошла Катерина, ее величество. Тогда Мякинин Алексей встал во фрунт. И пальцем ее величество показала - уходить. Он было взялся за листы, но тут она положила на них свою руку. И посмотрела. И Мякинин Алексей, слова не сказав, пошел вон. Дома пожег в печке все, что сунул в сапог. А цифирь осталась, только в непоказанном месте, и никто не поймет.

И немало дел осталось в каморке.

Про великие утайки от кораблей и от судов, что строил, - это про генерал-адмирала господина Апраксина. И почти про всех господ из Сената, кто сколько и за что. Но только с поминовением великих взятков и утаек, а про малые писать места нет. Как купцы прибытки прячут, про купцов Шустовых, которые даже до многих тысячей налоги не платят, а сами в нетях, бродят неведомо где под нищим образом. Как господа дворянство прячут хлеб и выжидают, чтоб более денег нажить, когда голод настанет, их имена и многое другое. Осталось и куда делось - об этом Мякинин не думал.

Он был рыжий, широколобый, не верховный господин. Если б не Павел Иванович Ягужинский, он бы век не сидел, может, в той каморке, и его бы оттуда не гнала сама Екатерина.

К утру три сенатора пошли в Сенат, и Сенат собрался и издал указ: выпустить многих колодников, которые сосланы на каторги, и освободить, чтоб молили о многолетнем здоровье величества.

Начались большие дела: хозяин еще говорил, но более не мог гневаться. Ночью было послано за Данилычем, герцогом Ижорским. А он, уж из большого дворца, посылал к себе за своим военным секретарем Вюстом и сказал удвоить караулы в городе враз. Вюст враз удвоил. И тогда все узнали, что скоро умрет.

7

А про это знали еще много раньше в одном месте, где все знают, именно в кабаке, в фортине, что была на юру.

Фортина стояла при Адмиралтействе. Она была строена для мастеровых, которым скучно; мастеровые скучали по родным местам, где они родились, или по жене, по детям, которых дома били, а то по разной рухляди пли же по какой-нибудь даже одной домашней вещи, которая осталась дома, - они по этому сильно скучали в новом, пропастном месте.

Там, в кабаке, было пиво, вино, покружечно и в бадьях, и многие приходили, поодиночке и партиями, выпивали над бадьей из ковша, утирались и ухали:

- Ух.

Все шли в многонародное место - в кабак.

Над фортиною на крыше стояла на шесте государственная птица, орел. Она была жестяная с рисунком. И погнулась от ветра, заржавела, ее стали звать: петух. Но по птице фортину было видно на громадное пространство, даже с большого болота и с березовой рощи вокруг Невской перспективной дороги. Все говорили: пойдем к питуху. Потому что петух - это птица, а питух - пьяница. И тут многие знали друг друга, так же как при встрече на улицах; в Петерсбурке все люди были на счету. А были и безыменные: бурлаки петербургские. Они были горькие пьяницы.

Горькие пьяницы стояли в сенях над бадьей, пропивали онучи и тут же разувались и честно вешали онучи на бадью.

Назад Дальше