Ты взвешен на весах - Гранин Даниил Александрович 3 стр.


Заметив обращенную к нему улыбку Андрианова, он подумал - не попросить ли его насчет мастерской? А что, если этой? Но вздохнул, понимая, что не по чину. Он поскучнел, и Алла через стол подмигнула ему, считая виновником Челюкина: что за хмырь тебе в соседи достался? Челюкин супился, не ел, не пил, поглядывал угрюмо, единственный здесь в черном костюме, в черном галстуке. Была в нем чуждость разговорам, которые составляли общий интерес для всех этих людей. Мелькали громкие имена, излагались мнения о других громких именах, сообщались новости, прогнозы, предположения. О предстоящих выборах в секцию, о кандидатах на премию, о заграничных командировках...

Тяжелое молчание Челюкина мешало Щербакову и говорить, и слушать.

- Вы почему не пьете? - спросил Щербаков.

- Стыдно, - сказал Челюкин.

- Чего?

- Какие же это поминки? При чем тут Митя?

- А вы его давно знали?

- Студентами. В одной комнате жили.

- Вот вы и расскажите. Я вас сейчас объявлю.

Щербаков взял ножик, собираясь постучать по тарелке, но Челюкин испуганно схватил его за руку.

- Не надо. Зачем им мешать!

Щербаков заспорил, ему хотелось, чтобы Челюкин выступил, однако слово перехватил Фалеев, заговорил о молодости Малинина, о том, что самые сильные работы были у него в тридцатые годы - поиски формы, эксперимент, модернизм, - да вот не дали ему развернуться, прикрикнули, навалились, запретили, пришлось ему искать иные пути.

- И как это дорого обошлось! А если бы свободно развиваться, самому преодолевать свои юношеские излишества... - говорил Фалеев, ни к кому не обращаясь, но следя за тем, чтобы все его слушали. - Я думаю, - он сделал маленькую паузу, - из споров с другими возникает риторика, из споров с самим собою появляется поэзия!

- Вот это да! - воскликнула Аллочка. - Колоссально!

- Но вы же сами ругали его, - вдруг скрипуче проговорил Челюкин, глядя себе в тарелку. - Вы же писали...

- Я? Когда ж это? - удивился Фалеев.

Все кругом насторожились.

- Вы осуждали его за бесплодные формальные искания молодости. - Челюкин неровно покраснел, натужно поднял голову и продолжал с той же мучительной ему твердостью. - Приводили его как учебный пример. Вот, мол, какие заблуждения одолел, из какого болота выбрался. А теперь, извините, шиворот-навыворот. Хвалите.

Изумление Фалеева было неподдельным: никто никогда не осмеливался говорить ему такое. У него даже рот полуоткрылся. На Челюкина смотрели, будто впервые увидели его. Один Щербаков был в восторге.

- Да откуда вы свалились, да вы понимаете... - начал Фалеев поднимать голос, но вовремя нашелся, расхохотался благодушно, прощая бедного этого старика за то, что позабавил. - Милый вы мой, да как же иначе могло быть. Это только догматики повторяют то же, что твердили двадцать лет назад. Я не догматик. Я, дорогуша, раньше всех, раньше самого Малинина пересмотрел. А тогда мои выступления заслонили его, сохранили, иначе бы ему устроили мясорубку. Да разве бы ему простили!

Челюкин поднялся, на выпирающем животе у него торчал фотоаппарат:

- Неблагородно! - Он покраснел еще сильнее. - И неправда!

Он вышел из-за стола. Шея его блестела от пота. Уже в дверях, со странной для его толщины ловкостью он извернулся, мгновенно наставил объектив на Фалеева, щелкнул, кляцнув затвором, будто выстрелил, и исчез.

Некоторое время стояла ошеломленная тишина.

- Псих, - твердо определил Фалеев. - Откуда он взялся? - Строгий вопрос этот был направлен Щербакову.

- Понятия не имею. Приезжий вроде.

- Физиономия дебила. Типичный чайник. Посторонний человек, - продолжал Фалеев.

Щербаков почувствовал на своих губах улыбку. Маленькая, непрошеная, она не уходила, никак было с ней не сладить. Люди за столом, и стол, и посуда показались комично-плоскими, как на бумаге. Мокрые усы Фалеева, кошачьи его желтые глаза - все можно было свернуть в трубочку. Останутся стены, предвечерний свет из высоких окон...

- Между прочим, этот человек - единственный, кто плакал на кладбище, сказал Щербаков. - Хотя вы ж не видели. Вас там не было. Вы только сюда явились.

Получалось грубо, и он несколько струхнул. Но виду не подал. Таких, как Фалеев, можно брать только нахрапом...

Щербаков вышел, чуть покачиваясь, стараясь двигаться по идеальной прямой. Длинный коридор уводил его в глубь малининской квартиры. Сундуки, велосипеды на стене, ниши... Он толкнул какую-то дверь с матовым стеклом, очутился в полукруглой комнате. Там было полукруглое окно, скошенный потолок с темными потеками, стены, заставленные книжными полками. Посредине овальный стол карельской березы, подле него высокое кресло, обтянутое малиновым бархатом. Желтый свет голой лапочки делал все тусклым, пыльным.

На полу у окна прислонены были три небольших холста. Перед ними на четвереньках ползал Челюкин.

- Вот вы где, - сказал Щербаков.

Челюкин не ответил. Шлепая руками, он передвигался от одной картины к другой, умиленно сопел, пофыркивал, похожий на черного пуделя.

Портрет девушки, портрет старухи, дачный интерьер - все три вещи исполнены красиво, легко, с той чуть детской угловатостью, которая отличала малининский рисунок. Щербаков хорошо знал эту соблазнительную манеру, которой он долго подражал и от которой еле избавился.

Челюкин отполз, приладил фотоаппарат, сделал несколько снимков с картин.

- Чего вы пачкаетесь? - сказал Щербаков. - Все и без вас будет заснято. Фалеев позаботится. Альбомы изготовит, монографии будут. Улицу назовут.

Фотовспышка молниево высветила дальние углы, следы ног на пыльном полу. Щербаков обиделся: Челюкин даже не взглянул на него.

- И что это в них такого вы обнаружили? - ядовито спросил Щербаков. Такие Малинин пек одну за другой. - Из-за Челюкина Щербаков покинул поминки, надерзил Фалееву, а этот Челюкин и в ус не дует. - Улицы Петрова-Водкина нет, улиц Лентулова нет, а улица Малинина будет. Очень он подходит для классика. Всех устраивает.

Челюкин, пыхтя, поднялся, отряхнул колени, сказал кротко:

- Напрасно вы... Малинин - великий человек.

- Ух ты! Чем же он великий? Да еще человек! Если художник, то, слава богу, у нас есть мерки. Великий - это Врубель. Великий - Пикассо. Щербаков тонко усмехнулся. - Так что не будем заниматься приписками. Мастер он хороший...

- Вы кто, художник? - спросил Челюкин.

- Да. И что? - с вызовом начал Щербаков. - Я-то как раз объективен. А вы кто, фотограф?

- Нет. Тоже художник. Бывший. Бывшая бездарность, - спокойно сказал Челюкин и сел в кресло. - Бывший директор художественного училища. - Он подумал. - Заслугу имею перед искусством - не стал художником. Разрисовывал конфетные коробки.

- А зачем фотографируете?

- Исчезает все. Страшно.

- Что исчезает?

- Стало вдруг исчезать. Однокашники... Ситный... Лошади...

Он называл вещи, уже неведомые Щербакову, смутные призраки из детства: молочницы с бидонами, крендели, ломовые извозчики, трубочисты, рабфаки... - Жизнь, от которой ничего не сохранилось, - комиссионки, переполненные старыми картинами, гравюрами, барахолка, где можно было загнать собственную мазню, барахолка-толкучка, шумная, неожиданная, с находками, с толстыми альбомами, рамами, боже, какие там попадались роскошные рамы, там были олифы на льняном масле, кисти соболиного волоса...

Лицо его помолодело. Это был его мир, которого уже не будет; он фотографировал его, пытаясь запечатлеть остатки, последыши.

- С Мити даже маски не сняли. Когда-нибудь спохватятся. Я хоть успел нащелкать. Может, для этого меня судьба задерживает на земле.

Челюкин поймал невольную усмешку Щербакова, не смутился, кивнул, будто того и ждал.

- Вы когда-нибудь лично знали великого человека?

- Не приходилось, - сказал Щербаков.

Назад Дальше