Мною рожденный - Астафьев Виктор Петрович 2 стр.


Дальше все не очень интересно.

Два года в детприемнике и специальная — заметьте, какая я спец! — и специально-исправительно-трудовая колония для подростков. Мне восемнадцать — и специально-воспитательно-трудовая колония для женщин, уже без обозначения возраста, но все же «специальная». В этой «специальной» я не выдержала и кончала жизнь самоубийством, но, видимо, несерьезно кончала и попала в специальный изолятор, где встретилась с человеком, который во время первомайской демонстрации намеревался метнуть букет цветов с хитро заделанной вовнутрь гранатой на трибуну Мавзолея и убить товарища Молотова и товарища Кагановича. Почему Молотова? Почему Кагановича? А не всех сразу? Граната же! Сила ж!

Сколько товарищ этот ни доказывал, что дальше пятнадцати метров никогда ничего не кидал, а от демонстрантов до трибуны Мавзолея саженей сто, не меньше, тем более граната-то еще и в букете — цветы мешают полету, парусят…

Но там и не таких коварных врагов раскалывали, этому быстро доказали, что враг может все, и ничего ему не стоит даже государство взорвать, а не только букет на трибуну Мавзолея кинуть. Он тут же все осознал и признал, что да, каких только чудес на свете не бывает, теоретически возможно метнуть букет не только на Мавзолей, но аж через Кремлевскую стену.

Покуситель этот на жизнь вождей мирового пролетариата нигде не бывал, ничего делать не умел, баловался стишками, сочинял что-то и быстренько «дошел» в Коми-лесах до полных кондиций.

Когда я, вынутая из петли, обнаружила его в лагерной больнице, ни в нем, ни на нем уже ничего не держалось, рот от пелагры распялен…

Он был еще несчастней меня, и, как ни странно, я его выходила, ну и, вполне естественно, выхаживая его, ожила сама.

Мы полюбили друг друга. Вы, конечно, помните: «Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним», ну так это про нас с Олежком — так звали моего возлюбленного. Он имел «червонец», не денег, нет, а десять лет сроку и пять — поражения в правах. У меня была «пятерка» — за принадлежность к контрреволюционной организации, стало быть, к нашей погибшей семье.

Когда моя «пятерка» завершилась, я сделалась вольнопоселенцем, отъехала маленько от тайги, поступила корректором-машинисткой в типографию и стала допытываться у возлюбленного: может ли он хотя бы прозой писать что-либо? О стихах не спрашивала — какие стихи на лагерных харчах?! Возлюбленный подумал и пообещал попробовать себя в прозе.

Посмотрела я его прозаические опыты и увидела, что нисколько они не хуже тех творений, что печатались в нашей типографии. И подбила я своего суженого написать в свободное от работы время о стахановском труде на лесозаготовках. Поскольку здоровье у него с детства было никудышное, но как в народе говорят, — «квелый, да башковитый», то первый роман он написал, находясь в лагерной больнице. Самые вдохновенные страницы того творения я зачитала начальнику политотдела «Ухталага», и он рассудительно заметил, что книга нужная народу, однако сыроватая и трудового пафоса в ней недостает.

Я сказала, что насчет пафоса автор действительно того, слабоват, да и где ему было набраться — с восемнадцати лет по лагерям и больницам. Вот он, начальник политотдела, весь из одного пафоса состоит, так и поделился бы им с автором, а он бы за это сверх своей фамилии его фамилию…

Задумался гражданин начальник, еще раз перечитал рукопись и вспомнил о совсем почти забытом русском слове ЧЕСТНОСТЬ. Гражданин начальник солидно заметил, что он там, в рукописи, кое-что подкорректировал, однако ставить свою подпись не станет — несолидно это, не по-партийному: один человек работал, старался, а другой возьмет и воспользуется плодами его труда. Но помочь даровитому автору обещает.

Назад