Я вспоминаю - Жорж Сименон 3 стр.


Я сам достаточно настрадался оттого, что в меня пытались вселить это самое почтение ко всем и вся — даже к тому, что никакого почтения не заслуживает. А все пото­му, что родился я в доме Сесьона, на третьем этаже, — кухня да спальня, ни воды, ни газа, и мама моя была про­давщицей в «Новинке», в отделе галантереи, отец же всю жизнь оставался мелким служащим в страховой конторе.

Только не произнеси этого слова «служащий» при твоей бабке. Говори «доверенный служащий». В конце концов, это то же самое, что ей так приятнее, а у нее в жизни было слишком мало радостей, чтобы лишать ее еще и этого удовольствия.

2

10 декабря 1940 года,

Фонтене-ле-Конт

В воскресенье утром мой отец встал затемно. Зажег лампу, взял из стенного шкафа на лестнице два ведра и, стараясь не шуметь, пошел за водой на второй этаж, где был кран.

— Господи, Дезире... — вздохнула мама.

Для нее это была сущая мука. Видеть, как мужчина, человек умственного труда, не жалея воды, трет пол, вы­жимает тряпку, моет оставшуюся с вечера посуду, а по­том, в мыльной пене по локоть, стирает мои пеленки, ей было невмоготу: это шло вразрез со всеми ее представле­ниями о приличиях.

Кухня и спальня — дел там хоть отбавляй, от челове­ческого тепла квартирка быстро согревается. Обычный будильник ухитряется оживлять все пространство своим тиканьем. При малейшем сквозняке пламя в камине на­чинает гудеть; время от времени что-то тихо потрески­вает — такое услышишь только в подобных комнатенках. У нас, например, в пору моего детства, это потрескиваниевсамыенеожиданныемоментыиздавалшкаф «под дуб».

— Господи, Дезире...

Когда первые трамваи продребезжали по улице, голу­беющей в предутреннем сумраке, квартирка уже пахла чистотой и отец расстелил на полу старое, в коричневых разводах покрывало — оно у нас называлось «суббот­нее».

Дело в том, что по субботам делают генеральную уборку. Мама опускалась на колени и терла пол песком. После этого до воскресного утра на полу не ходили — для того и расстилалось покрывало.

Потом отец вымылся сам. Он нарядился в мундир Национальной гвардии — грубое синее сукно, крас­ный кант — и надел невероятную шляпу — нечто сред­нее между закругленным сверху цилиндром и необычай­но высоким котелком, как тебе больше нравится, увен­чанное красновато-коричневыми с золотым отливом перьями; этот султан весьма напоминал петушиный хвост.

Несмотря на высокий рост, отцу пришлось встать на стул («Дезире, подстели газету!»), чтобы снять со шкафа свое оружие — винтовку системы Маузер с латунным колпачком на дуле.

— Ты вернешься к приходу своей матери?

Отец, снаряженный, как на войну, дождался акушер­ки, возвестившей о своем появлении двумя звонками, и ушел.

На Баварской площади, по ту сторону Арочного мос­та, он встретился с другими гвардейцами. По-воскресно­му принаряженные люди шли мимо них слушать обедню в церкви св. Фольена. На перекрестках тесных улочек го­лубятники тревожно следили из-под козырьков за поле­том голубей: чьи взлетят выше?

— Национальная гвардия, становись!

Вот и капитан. Крошечный рост; мирная профессия — архитектор; лохмат, как спаниель; горласт, шумен; пять десятков горе-солдат, а вокруг них ребятня со всего квартала. Мой отец на голову выше остальных и портит весь строй.

— Смирр-на! На крраа-ул!

В одиннадцать учение кончено. Большая часть гвар­дейцев — ни дать ни взять школьники по звонку на перемену — устремляется в ближайшее кафе. К полудню усы у всех пропитаются приторным запахом спиртного — этот запах неотделим от воскресенья.

А мой отец идет к обедне.

А мой отец идет к обедне. Живет он на другом берегу, на улице Леопольда, но по воскресеньям всегда возвра­щается в родной приход, в церковь святого Николая. У Сименонов там своя скамья, последняя в ряду. Она самая удобная — с высокой деревянной спинкой. Скамья принадлежит Братству святого Роха. А вот, возле колон­ны, статуя самого святого, с псом у ног и кровоточащим коленом. И не кто другой, как мой дед, с пышными седы­ми усами, ходит во время воскресной службы по рядам, собирая звякающие монетки в медную кружку на длин­ной деревянной ручке.

Потом он возвращается на свою скамью, пересчиты­вает монетки и опускает их одну за другой в щель ска­мьи, под которой устроено нечто вроде сейфа.

Мой отец никогда не преклоняет колена: ему тесно в узком пространстве между скамьями.

Несмотря на то что я появился на свет только поза­вчера, он не отменит воскресного утреннего визита к ро­дителям. И никому из его братьев и сестер в голову не придет пренебречь этой обязанностью; позже, когда я уже научился ходить и нас, двоюродных братьев и се­стер, потомков старого Кретьена Сименона, стало уже тридцать два человека, мы каждое воскресенье тянулись на улицу Пюи-ан-Сок.

Эта тесная улочка — одна из самых старых в городе, на ней бойкая торговля; трамвай идет почти впритирку к тротуару,поэтому что ни день — несчастный случай.

Мой дед — шляпный мастер. У него темноватая лав­ка, все украшение которой составляют два высоких мут­ных зеркала. В сумрачной подсобке выстроились в ряд шляпные болванки.

Проходить через магазин невелено. Все шли узким, беленным известкой коридором. Он вел во двор, где пахло гнилью и бедностью.

Кухней служило большое помещение, застекленное с одной стороны — там было бы светло, не будь на стек­лах красно-желтого налета.

В глубине,вкресле — Папаша,отецмоейбабки.

Кожа да кости, вылитый отощавший медведь, весь ушел в себя. Руки длинные, чуть не до земли. Лицо крем­нистое, без всякой растительности, глаза пустые. Огром­ный рот, огромные уши.

— День добрый, дети!

Он различает всех по походке. Все по очереди касают­ся губами его шершавой, как наждак, щеки.

Испеченные накануне двухкилограммовые хлебы ждут, пока соберется все семейство, все женатые и за­мужние дети. По воскресеньям каждый сын и дочка полу­чают по хлебу.

Рассаживаются за длинным столом, накрытым корич­невой клеенкой, — здесь долгие годы сидели тринадцать детей.

На плите томится неизменная вареная говядина.

—КакздоровьеАнриетты?Околодвухзайдуее проведать.

У моей бабки, госпожи Сименон, тот же кремнистый цвет лица, что у Папаши, да и характером она сущий кремень. По-моему, ни разу в жизни ни приласкала ме­ня. Никогда я не видел ее небрежно одетой, — впрочем, нарядной тоже. Платье на ней всегда серое, цвета гра­фита. Волосы серые. Руки серые. Единственное укра­шение — медальон с портретом рано умершей дочки.

Это стопроцентная валлонка, дочка и внучка шахте­ров. Шахтером был и Папаша, поэтому кожа у него вся в маленьких синих точечках.

Все молчат. Сходятся в кухне, но разговаривать ни­кому не хочется.

Без десяти двенадцать. Отец поднимается, берет свой хлеб, винтовку и уходит.

Проходя мимо кондитерской, там, где тротуар совсем уж сужается, он вспоминает, что сегодня воскресенье, что у них обедает Валери, и покупает рисовый пудинг за двадцать пять сантимов.

По дороге уже попадаются дети в масках и с картон­ными накладными носами: сегодня первый день карна­вала.

А моя мама спрашивает Валери, пришедшую ее на­вестить:

— Ты-то как думаешь, будет война?

Это было в 1903 году.

Назад Дальше