Срок у Шахова-мужа и зятя кончался в следующем веке.
Именно по совету Виктора (письмом из зоны) решено было избавиться от огромной квартиры - с большой выгодой. Пенсии Галины Ильиничны и переводов Виктора хватало семье на пол-месяца. На другую половину приходилось изыскивать средства; первое время Галина Ильинична тихо распродавала кое-какие коллекции покойного Григория Анатольевича, например, тонкие книги стихов с обложками знаменитого Родченко. Шли они хорошо, но постепенно кончались, и если конструктивный и прямолинейный Родченко для Галины Ильиничны не представлял никакого интереса, то к остальному - ростовской финифти, трехсоттомной библиотеке словарей и энциклопедий, двум подлинникам Кандинского, письмам Бунина - она боялась даже прикоснуться. Поэтому решено было исполнить "установку" зятя на обмен с доплатой; главное было - не сократить ни на метр (а то и увеличить) ту площадь, которая была в наличии. А район - что район? Всё - Москва.
Имелся, в помощь и содействие, хороший человек, старый знакомец Шахова, Андриан Голощапов, называвший себя поэтом, но нынче занимавшийся почему-то квартирным бизнесом. Галина Ильинична знала его давно, Виктор ещё дольше, но ни старушка, ни сам диссидент-аналитик так и не смогли открыть в Голощапове самую главную створку.
В восьмидесятых и Шахов и Голощапов существовали в единой плоскости диссидентства, обменивались запрещенной ("подрывной") литературой, принимали участие в кухонных дискуссиях и в многочисленных самиздатских журналах. Голощапов, правда, так и не "сел" ни разу, но под облавы попадал неоднократно. В самиздате "гуляла" книжка стихов Голощапова "Антисовет" (Обрушится стена закона, и в царстве душной мерзлоты все ваши красные знамена народ порежет в лоскуты), её переиздали в Париже, (Шахов, правда, посмеивался над "душной мерзлотой" и другими "ляпами"); Голощапов плескался в опасной и приятной славе борца за "святое". Впрочем, "святое", когда борьба за него окончилась, оказалось свободой брать, иметь и держать. Тут-то Голощапов и понял, вовремя (сам себе удивился) нащупав прорехи, из которых сыпались "пиастры", что его-то в основном и интересовала именно эта, имеющая материальное выражение, часть свободы, а не та, невесомая, которой добивался Шахов и присные его.
Был Андриан довольно высок, но коротконог, лыс, как Ленин, и плечист, и казался ниже ростом, чем был на самом деле; он много чего любил; с удовольствием пил "на халяву"; любил спьяну бить по лицу кого-нибудь из друзей, а наутро любил извиняться, говорил, что, мол, "заклинило". Но к Шахову, например, он не подступался даже в "заклиненном" состоянии - что-то останавливало его изнутри. Ходили легенды о силе Голощапова, о его "громовом" ударе с левой: как он уложил троих наглецов на Тверской, тогда ещё улице Горького... Никто этого не видел, но все верили, в том числе и Шахов, который, если и сомневался в рассказах о Голощапове, то сомнения эти сразу отгонял - хотел верить. Несомненно, симпатизируя вообще сильным людям, он дружил с Голощаповым. И если в отношениях с другими людьми, в изворотах политики и в изгибах сложных "чисто московских" ситуаций Шахов был прозорлив и расчетлив, то в Голощапове так и не смог разглядеть истинной сущности. Такая неожиданная для аналитика-профессионала слепота едва не обошлась потерей всего самого дорогого. Впрочем, он так никогда и не узнал об этом.
Марина год назад опрометчиво обещала последовать за своим супругом в отдаленные края. Пообещала она себе самой, а не мужу, и именно это обстоятельство угнетало Марину наиболее тяжко: от мужа она могла бы отговориться, от себя самой - никогда.
Что же подвело её к этому обещанию, клятве, если хотите, обету? Да обыкновенная женская романтика, упоение собственной судьбой как неким захватывающим романом. А из фабулы романа, как из пасьянса, несомненно должна была выйти дорожка дальняя в казенный дом - ехали ведь за мужьями все эти Волконские и Трубецкие, чем же хуже она, Шахова-Лесовицкая?
Никакого явного смысла в поездке "поближе к мужу" не было. Можно было жить рядом с зоной - но зачем? Взирать каждый день на колючку и бетонированный забор с вышками, зная, что где-то там, в бараке, мерзнет и голодает суженый? Свидание полагалось, но, зная характер Виктора, Марина предположила, что свидания вообще не будет - лишат за "поведение" - дай Бог, не посадят в ШИЗО или ПКТ. Так было в Мордовии, где Виктор отбывал первый, "политический", срок...
Но слово, данное самой себе, перевешивало все разумные доводы. "Поеду", - говорила себе Марина. - "Буду работать в какой-нибудь школе есть же она там? - педагоги везде дефицит, да ещё за такую зарплату..."
Что-то произошло с тревожным, но привычным российским миром. Прогнило, как в королевстве датском, все, что раньше давало неощутимую слабину; разошлись швы, как будто страна решилась сдвинуть неподъемный груз - едва очнувшись после многолетнего наркоза. Еще совсем недавно жизнь удивляла стабильностью несвободы и равенства ("братство республик-сестер" отдавало пряностью абсурда), нынче же "не" прикрепилось к равенству, а свобода, оставшись без отвердительной, сывороточной частицы, распространилась словно эпидемия, обретая в крайних проявлениях черты беспредела - вплоть до каннибализма; братство же, потеряв территориальные субъекты, ушло внутрь человеков. К этому было не привыкать... Век-волкодав, фашист и чекист превратился в барыгу, шакала и мазурика; но сменилась терминология, убивец стал киллером, а мазурик - "авторитетом", язык оборотился заблатованной скороговоркой с жестами, а интонация возобладала над смыслом слов. Родина стала неузнаваема как мать-утопленница, посиневшая и распухшая. Азарт победы над властью партии и пролетарской гегемонией, продлившейся с исторической точки зрения весьма недолго, сменился голодной и безденежной апатией. Даже самые ярые свободолюбцы вдруг потянулись к умильным воспоминаниям о благодатных временах, рылись, как сказал поэт, в "окаменевшем дерьме" - и находили, находили...
Ушедшая в прошлое Москва семидесятых-восьмидесятых годов жила кругами, на первый взгляд почти не соприкасавшимися друг с другом. Где-то в самом низу трудились муравьи: рабочие, колхозники, младшие и старшие научные сотрудники, воплощая в жизнь идеи тех, кто подпрыгивал чуть выше (доктора, академики, конструкторы и т. д.). Где-то, казалось, в надмирных высях (или в осиных гнездах) обитала вместе с семьями партийно-государственная номенклатура. Подобно некоей "малой нации" эта часть общества существовала в чрезвычайно замкнутом круге. Там складывались свои традиции и обычаи, существовал свой немудреный фольклор, анекдоты, шутки и прибаутки. Для избранных пели особые песни особые певцы, для них писали писатели - даже те, что были "запрещены", ведь их книги свободно выдавались из спецхранов библиотек малому кругу избранных людей.
Номенклатурные дочери выходили замуж "за своих", сыновья женились на дочерях отцовских друзей, друзья дружили не по признаку общих интересов или внутренних душевных симпатий, а по принципу необходимости. Как и любую замкнутую нацию (вроде племени дегенеративных людоедов-харцтуков в Южной Америке) номенклатуру, несомненно, ожидало вырождение. Основателей кланов, этих сталинских бессребренников, живших под страхом наказания в жестком бессонном режиме работы на благо государства, сменили сыновья - немного либералы, немного стяжатели; внукам же было вообще н....