Клуб Эсперо - Леонид Юзефович 17 стр.


Караваев нахмурился:

- Ну, с ним, сопляком, и так все ясно. Надрался на радостях после выпуска, с пьяных глаз контра и померещилась. Судить его будем.

Семченко провел рукой по взмокшему лбу, жгутиком скаталось на коже волоконце тополиного пуха.

- А если не он убил? Ведь, поди, вверх стрелял, Для протеста всегда вверх стреляют.

- Кто ж тогда?

- Может, кто другой пальнул, когда паника началась?

- Вы скажете! - покрутил головой Ванечка. - Выстрела было три, так? Штукатурка на потолке в двух местах обвалилась, а у него в нагане трех патронов недостает, я сам проверял. Чего еще?

- Нет, Ваня, он дело говорит, - не согласился Караваев. - Я уж тоже думал. Что, если два выстрела враз? И всего не три, а четыре? Калибр у пули надо посмотреть.

- Какой пули?? - не понял Семченко.

- Какой! Той самой... Которая в ней.

- Хорошо. - Ванечка шагнул к Семченко, навис над ним. - Знаете, конечно, что идет война с панской Польшей? Какого содержания письмо отправлено вами в варшавский клуб "Зелена звязда"?

- Возьми копию у Багина и почитай. Он переведет.

- Хорошо, пускай вы ни в чем не виновны, допускаю. Но почему тогда не хотите рассказать о своих отношениях с Казарозой? Что между вами было? Что? - Ванечка уже почти кричал. - Отвечайте!

- Любовь, может? - участливо спросил Караваев. - Ты парень холостой, мы тоже люди...

Началась та же волынка, что и вчера, и через полчаса опять вызван был солдатик - вести Семченко в подвал, чтобы он там посидел, подумал и хорошенько все вспомнил.

Когда на первом этаже проходили мимо дежурки, Семченко остановился, приметив у стены бачок с водой. Он стоял на табурете, сверху кружка на цепочке. Рядом, прямо по штукатурке, написано краской: "Не пей сырой воды, товарищ! Холера!"

- Попить бы, - попросил Семченко.

- Да теплая она, - неуверенно сказал солдатик. - С души воротит.

Не обращая на него внимания, Семченко подошел к бачку, снял кружку и отвернул краник. Вода потекла вялой струйкой, дно не зазвенело даже под первыми каплями, потом и вовсе перестало течь - видать, краник изнутри чем-то забило. Семченко шатнул бачок, ощутив его двухведерную тяжесть из-под крышки выбились брызги и опять потекло.

Солдатик, совсем еще пацан, стоял возле, винтовка у ноги, ноющим голосом уговаривал пить побыстрее, пока начальство не видит. Налево дежурка, а прямо по коридору, в двух шагах, дверь на улицу приоткрыта. Тонкая щелочка, свет колючий, лучиками.

Семченко отлил из кружки в горсть, плеснул на шею, провел мокрой ладонью по лбу, по щекам. Собственная судьба меньше всего тревожила обойдется. Пустота была в душе и усталость, и о Казарозе он старался не думать, потому что хотя и говорил с ним доктор Заменгоф, как бы извиняясь, и Алферьев этот был эсперантист, но по-настоящему виноват в ее смерти только он сам. Зачем пригласил в Стефановское училище? И еще радовался, что так легко согласилась. Алферьева вспомнила, вот и согласилась. Значит, любила его. Порвала с ним, но любила. Наверное, он и придумал ей это имя... Да и курсанта, поднявшего пальбу, Семченко еще вчера узнал: тот самый, что совал козлу самокрутку. А кто перед ним, дураком, распинался, петроградской певицей соблазнял? Пускай даже не в нее стрелял, в потолок, все равно из-за этого она погибла, то есть опять же из-за него, Семченко. И теперь он тут будет сидеть, ждать невесть чего?

Нагнувшись, вылил остатки воды себе на голову. Спокойно поставил кружку на место, затем так же спокойно выдернул из рук у солдатика винтовку и зашвырнул вдоль по коридору. Тот, обалдев от ужаса, кинулся за ней, а Семченко, успев задвинуть засов на дверях дежурки, выскочил на крыльцо и побежал по пустынной и знойной послеполуденной улице.

Пробежав шагов двадцать, махнув через ограду в чей-то огород; и вовремя - сзади хлопнул выстрел, закричали.

По дворам, среди флигелей, летних кухонек, нужников и дровяных сараев, распугивая кур, он выбрался на соседнюю улицу, снова нырнул в палисадник, постоял за поленницей. Кричали квартала за два, на Торговой.

Через пять минут стремительным броском, как под обстрелом, он пересек Театральную площадь и ворвался в фойе, где висела все та же афиша петроградской труппы. Номером вторым, вслед за Казарозой, значилась некая Ирина Милашевская - пастушеские напевы Тироля, песни из всемирно известного спектакля "Кровавый мак степей херсонских"; показалось почему-то, что говорить следует именно с ней, хотя были в афише и другие женские фамилии.

Сутулая большеротая блондинка лет двадцати семи, она склонилась над столом и ладонью старательно утюжила носовой платок. На ее тонком запястье по-мальчишечьи выпирала круглая косточка, пальцы длинные, с болезненно расширенными суставами.

- Значит, если я вас правильно поняла, вы корреспондент местной газеты...

- Я не потому к вам пришел... Вы хорошо знали Зинаиду Георгиевну?

- Если я вас правильно поняла, - все тем же ровным голосом повторяла Милашевская, - вы репортер и занимаетесь, видимо, скандальной хроникой. И если я вас правильно поняла, то немедленно подите вон.

В уборной у нее было неприбрано - поваленные ширмы, открытые чемоданы, разбросанная по стульям одежда.

- У нас в газете нет такого отдела, - сказал Семченко. - Это не буржуазная газета.

- Тогда что вам от меня нужно?

- Пожалуйста, расскажите мне о Казарозе. Все, что знаете. Мне все важно.

- Похороны завтра утром, - не глядя на него, ответила Милашевская, потому что жара. Деньги на гроб и на могильщиков от имени какого-то клуба принес какой-то Линев...

- Нет, - перебил Семченко, - не про это.

- Про что же?

- Не о мертвой.

- Простите, вы с ней были знакомы?

- Да, встречались в Петрограде.

- А-а. - Милашевская кивнула понимающе.

- И это я пригласил Зинаиду Георгиевну выступить вчера в Стефановском училище.

- Можете не казниться, - сказала она. - Вы тут ни при чем.

- То есть?

- Судьба... Накануне я ей сама гадала. И два раза подряд выпал пиковый туз.

Семченко поднялся:

- Вижу, не будет у нас разговора...

- Сядьте, - велела Милашевская. - Я вам что-то скажу.

- Ну, что? - Он сел.

- Мои карты никогда не врут, вот что.

- Это все, о чем вы хотели мне сообщить?

- А разве не за этим вы ко мне пришли? И я с вас вину снимаю. Ни в чем вы не виноваты, потому что судьба.

- Чтобы так говорить, нужно было очень хорошо знать Зинаиду Георгиевну, всю ее жизнь. Я прав?

- Безусловно.

- Вы долго были знакомы?

- Шесть лет, - сказала Милашевская. - В Берлине познакомились, перед самой войной. Я брала там уроки в консерватории, а Зиночка готовила голос для пробы у профессора Штитцеля. Был в Берлине такой знаменитый профессор.

- А после?

- Началась война, немцы нас интернировали. Потом выпустили, и мы вместе уехали в Россию. Через Стокгольм, если вас интересуют подробности.

- В России вы продолжали видеться?

- Я жила в Москве и Зиночку встретила лишь в позапрошлом году. На Невском, совершенно случайно. Она шла с большой корзиной, а в корзине младенец. Сын. Она его Чикой называла, но вообще-то настоящее имя Саша, Александр. Помню, она мне тогда ужасно обрадовалась. Поставила корзину на тротуар, простынку откинула. Гордая, прямо светится вся. А младенец чистенький, здоровый, лобастый такой. Я даже удивилась, что ему всего восемь месяцев. Потом уж сообразила, что просто он рядом с Зиночкой большим казался. Она ведь крошечная. Знаете, как про нее шутили? Подъезжает пустая пролетка, и оттуда выходит Казароза.

- Сын жив? - спросил Семченко.

- Если бы так! Первый раз он еще прошлой зимой заболел. Зашла как-то к Зиночке на Кирочную - занавески опущены, темно. Чика в кроватке лежит.

Назад Дальше