Караваев нахмурился:
- Ну, с ним, сопляком, и так все ясно. Надрался на радостях после выпуска, с пьяных глаз контра и померещилась. Судить его будем.
Семченко провел рукой по взмокшему лбу, жгутиком скаталось на коже волоконце тополиного пуха.
- А если не он убил? Ведь, поди, вверх стрелял, Для протеста всегда вверх стреляют.
- Кто ж тогда?
- Может, кто другой пальнул, когда паника началась?
- Вы скажете! - покрутил головой Ванечка. - Выстрела было три, так? Штукатурка на потолке в двух местах обвалилась, а у него в нагане трех патронов недостает, я сам проверял. Чего еще?
- Нет, Ваня, он дело говорит, - не согласился Караваев. - Я уж тоже думал. Что, если два выстрела враз? И всего не три, а четыре? Калибр у пули надо посмотреть.
- Какой пули?? - не понял Семченко.
- Какой! Той самой... Которая в ней.
- Хорошо. - Ванечка шагнул к Семченко, навис над ним. - Знаете, конечно, что идет война с панской Польшей? Какого содержания письмо отправлено вами в варшавский клуб "Зелена звязда"?
- Возьми копию у Багина и почитай. Он переведет.
- Хорошо, пускай вы ни в чем не виновны, допускаю. Но почему тогда не хотите рассказать о своих отношениях с Казарозой? Что между вами было? Что? - Ванечка уже почти кричал. - Отвечайте!
- Любовь, может? - участливо спросил Караваев. - Ты парень холостой, мы тоже люди...
Началась та же волынка, что и вчера, и через полчаса опять вызван был солдатик - вести Семченко в подвал, чтобы он там посидел, подумал и хорошенько все вспомнил.
Когда на первом этаже проходили мимо дежурки, Семченко остановился, приметив у стены бачок с водой. Он стоял на табурете, сверху кружка на цепочке. Рядом, прямо по штукатурке, написано краской: "Не пей сырой воды, товарищ! Холера!"
- Попить бы, - попросил Семченко.
- Да теплая она, - неуверенно сказал солдатик. - С души воротит.
Не обращая на него внимания, Семченко подошел к бачку, снял кружку и отвернул краник. Вода потекла вялой струйкой, дно не зазвенело даже под первыми каплями, потом и вовсе перестало течь - видать, краник изнутри чем-то забило. Семченко шатнул бачок, ощутив его двухведерную тяжесть из-под крышки выбились брызги и опять потекло.
Солдатик, совсем еще пацан, стоял возле, винтовка у ноги, ноющим голосом уговаривал пить побыстрее, пока начальство не видит. Налево дежурка, а прямо по коридору, в двух шагах, дверь на улицу приоткрыта. Тонкая щелочка, свет колючий, лучиками.
Семченко отлил из кружки в горсть, плеснул на шею, провел мокрой ладонью по лбу, по щекам. Собственная судьба меньше всего тревожила обойдется. Пустота была в душе и усталость, и о Казарозе он старался не думать, потому что хотя и говорил с ним доктор Заменгоф, как бы извиняясь, и Алферьев этот был эсперантист, но по-настоящему виноват в ее смерти только он сам. Зачем пригласил в Стефановское училище? И еще радовался, что так легко согласилась. Алферьева вспомнила, вот и согласилась. Значит, любила его. Порвала с ним, но любила. Наверное, он и придумал ей это имя... Да и курсанта, поднявшего пальбу, Семченко еще вчера узнал: тот самый, что совал козлу самокрутку. А кто перед ним, дураком, распинался, петроградской певицей соблазнял? Пускай даже не в нее стрелял, в потолок, все равно из-за этого она погибла, то есть опять же из-за него, Семченко. И теперь он тут будет сидеть, ждать невесть чего?
Нагнувшись, вылил остатки воды себе на голову. Спокойно поставил кружку на место, затем так же спокойно выдернул из рук у солдатика винтовку и зашвырнул вдоль по коридору. Тот, обалдев от ужаса, кинулся за ней, а Семченко, успев задвинуть засов на дверях дежурки, выскочил на крыльцо и побежал по пустынной и знойной послеполуденной улице.
Пробежав шагов двадцать, махнув через ограду в чей-то огород; и вовремя - сзади хлопнул выстрел, закричали.
По дворам, среди флигелей, летних кухонек, нужников и дровяных сараев, распугивая кур, он выбрался на соседнюю улицу, снова нырнул в палисадник, постоял за поленницей. Кричали квартала за два, на Торговой.
Через пять минут стремительным броском, как под обстрелом, он пересек Театральную площадь и ворвался в фойе, где висела все та же афиша петроградской труппы. Номером вторым, вслед за Казарозой, значилась некая Ирина Милашевская - пастушеские напевы Тироля, песни из всемирно известного спектакля "Кровавый мак степей херсонских"; показалось почему-то, что говорить следует именно с ней, хотя были в афише и другие женские фамилии.
Сутулая большеротая блондинка лет двадцати семи, она склонилась над столом и ладонью старательно утюжила носовой платок. На ее тонком запястье по-мальчишечьи выпирала круглая косточка, пальцы длинные, с болезненно расширенными суставами.
- Значит, если я вас правильно поняла, вы корреспондент местной газеты...
- Я не потому к вам пришел... Вы хорошо знали Зинаиду Георгиевну?
- Если я вас правильно поняла, - все тем же ровным голосом повторяла Милашевская, - вы репортер и занимаетесь, видимо, скандальной хроникой. И если я вас правильно поняла, то немедленно подите вон.
В уборной у нее было неприбрано - поваленные ширмы, открытые чемоданы, разбросанная по стульям одежда.
- У нас в газете нет такого отдела, - сказал Семченко. - Это не буржуазная газета.
- Тогда что вам от меня нужно?
- Пожалуйста, расскажите мне о Казарозе. Все, что знаете. Мне все важно.
- Похороны завтра утром, - не глядя на него, ответила Милашевская, потому что жара. Деньги на гроб и на могильщиков от имени какого-то клуба принес какой-то Линев...
- Нет, - перебил Семченко, - не про это.
- Про что же?
- Не о мертвой.
- Простите, вы с ней были знакомы?
- Да, встречались в Петрограде.
- А-а. - Милашевская кивнула понимающе.
- И это я пригласил Зинаиду Георгиевну выступить вчера в Стефановском училище.
- Можете не казниться, - сказала она. - Вы тут ни при чем.
- То есть?
- Судьба... Накануне я ей сама гадала. И два раза подряд выпал пиковый туз.
Семченко поднялся:
- Вижу, не будет у нас разговора...
- Сядьте, - велела Милашевская. - Я вам что-то скажу.
- Ну, что? - Он сел.
- Мои карты никогда не врут, вот что.
- Это все, о чем вы хотели мне сообщить?
- А разве не за этим вы ко мне пришли? И я с вас вину снимаю. Ни в чем вы не виноваты, потому что судьба.
- Чтобы так говорить, нужно было очень хорошо знать Зинаиду Георгиевну, всю ее жизнь. Я прав?
- Безусловно.
- Вы долго были знакомы?
- Шесть лет, - сказала Милашевская. - В Берлине познакомились, перед самой войной. Я брала там уроки в консерватории, а Зиночка готовила голос для пробы у профессора Штитцеля. Был в Берлине такой знаменитый профессор.
- А после?
- Началась война, немцы нас интернировали. Потом выпустили, и мы вместе уехали в Россию. Через Стокгольм, если вас интересуют подробности.
- В России вы продолжали видеться?
- Я жила в Москве и Зиночку встретила лишь в позапрошлом году. На Невском, совершенно случайно. Она шла с большой корзиной, а в корзине младенец. Сын. Она его Чикой называла, но вообще-то настоящее имя Саша, Александр. Помню, она мне тогда ужасно обрадовалась. Поставила корзину на тротуар, простынку откинула. Гордая, прямо светится вся. А младенец чистенький, здоровый, лобастый такой. Я даже удивилась, что ему всего восемь месяцев. Потом уж сообразила, что просто он рядом с Зиночкой большим казался. Она ведь крошечная. Знаете, как про нее шутили? Подъезжает пустая пролетка, и оттуда выходит Казароза.
- Сын жив? - спросил Семченко.
- Если бы так! Первый раз он еще прошлой зимой заболел. Зашла как-то к Зиночке на Кирочную - занавески опущены, темно. Чика в кроватке лежит.