Вообще-то я подчиняюсь непосредственно главному и она для меня - тьфу, но у меня есть прокол. Однажды я прогорел. Устраивал девочку в университет. На факультет журналистики. В писанине какого-либо рода девочка представляла собой ноль, свою фамилию с тремя ошибками корябала, но от меня требовалось лишь одно: устроить ей несколько публикаций. Ну, поставил я флакон коньяку Славе Вареному, распил он его с каким-то внештатным борзописцем, и появилась под статейками о комсомольцах-ударниках вместо фамилии борзописца фамилия девочки.
Эта Грачева все таинственным образом раскопала. И более того заподозрила, что я содрал за такое дельце кучу деньжищ. Грозилась пойти к главному, поднять вопрос... Эти полтыщи, клянусь, были трудным и ох каким рискованным для меня заработком... Но вроде все в итоге сошло... Да и чего бы не сойти? Кому нужен шум в кузнице молодежной передовой идеологии? В нашей кузнице не шумят...
- Володя! - Она притулилась к стенке, - Я пришла попрощаться.
- То есть? - говорю я осторожно и тут же все понимаю: я уже слышал, что ее перекидывают куда-то вверх и вбок... Она поясняет: горком партии, сектор идеологии...
- Я хочу сказать тебе, Володя, - задушевно и скорбно начинает она, - что ты плохо живешь. Ты циничен и нечестен. Нечестен по своей сути, понимаешь? А ты талантливый парень. У тебя сборник рассказов, теперь вот, говорят, фильм... Я хочу пожелать тебе...
Валяй, Грачева, желай! Со спецполиклиниками, со спецпайками, казенной черной машиной и номенклатурной квартирой почему бы не порассуждать о нравственности? Тем более когда эти рассуждения - твоя основная профессия, предоставляющая тебе все эти льготы и привилегии? Тут днем и ночью поневоле рассуждать будешь, в рассуждениях совершенствуясь... А мы, дорогая моралистка, из иной категории. Нам надо за все платить. Из собственного кармана. А потому изворачиваться: гнать халтуру, принимать мзду, обстряпывать делишки. Чтобы хоть раз в недельку сожрать то, чем вы каждый день на халяву закусываете. Но высказать вам этакую оправдательную версию получения левых доходов - опасно, ибо сразу же из статуса морально неустойчивого раздолбая я перехожу в статус вашего злейшего врага. Почему злейшего? А потому как открываю вам ужасное: свое понимание, на чем вы держитесь и за что вы держитесь. Это подобно тому как пес, который лет десять тявкал на цепи, заговорил бы вдруг человеческим голосом. То есть способности анализа и критического понимания я должен быть напрочь лишен. Иначе - труба! Ведущая в иной мир. Или - на тот свет.
Так что в настоящий момент, да и вообще, я принимаю образ существа, если и понимающего что, то - исключительно справедливость укоризны интонаций Грачевой. Внимая им на уровне верноподданнического сумрачного собачьего сознания. Моргаю виновато, стараюсь не дышать, ибо прет перегар проклятый, хорошо, в дальнем углу ведьма расположилась, да и насморк у нее, чувствуется, пришмыгивает то и дело своим носищем - пористым от обилия выдавленных угрей...
А мне ее бесконечно жаль. У нее-то вообще способность к осознанию действительности как подкованным сапогом отбита. Напрочь. Отсюда, впрочем, и новое назначение...
В общем, вся эта муть длится минут пять. Я теряю сознание от недостатка кислорода в организме, но продолжаю реагировать с серьезным и даже раскаянным видом.
Положение спасает мой корешок из отдела информации - весельчак и проныра Серж Любомирский. Читать в присутствии этого ироничного шустрого малого проникновенные проповеди - все равно что исполнять фуги Баха на дискотеке. И, скомкав финал душеспасительной нотации, Грачева наконец-таки сваливает. Навсегда. Осадок от ее словоречений у меня сволочной, как сегодня утром после пьянки, но все-таки я рад.
Она уходит, и с ней отпускаются мои известные миру грешки.
- Ты просил, - говорит Любомирский и кладет на рассказ Козловского мои часы.
Он брал на часовом заводе какое-то интервью, и теперь у нас с ним чудесные экспортные циферблаты.
Я запираю дверь, и мы шарахаем с ним по сто грамм за все хорошее.
Затем он выметается, я надеваю часы и, любуясь ими, накручиваю телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное "занято" к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.
- Сегодня вечером, старичок, - пыхтит Сержик, - твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?
Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны. Мы страшно довольны друг другом.
- Выписал по максимуму - шестьдесят пять, - говорит Сержик шепотом.
- За мной тоже будет на всю катушку! - на одном дыхании, весело и громко отзываюсь я, и наш во всех отношениях приятный разговор заканчивается.
Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Попутно происходит какая-то неразбериха в моем организме. Меня начинает мутить, и я чувствую, как в желудке ворочаются апельсин, осетрина, хлеб, виски, водка и всякие биологические соки. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного.
Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но, когда перечисленные напасти осложняются еще и внезапной изжогой, иду в туалет, где меня выворачивает наизнанку. Я потею. Насквозь. После, хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Желудок остужен, но общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкой холодной жидкости зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.
Бреду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.
Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я, возвращаюсь к себе и звоню Славе по внутреннему телефону,
- Старик, - говорю я слабым голосом, - пивоваренный отменяется. Но за тобой - два литра неосветленного. Жду.
Слава согласно мычит.
Я запираю дверь, дергаю телефонный шнур на себя и, с надеждой ожидая благотворного действия таблетки, заваливаюсь на стулья, рядком стоящие у стенки. Накрываюсь дубленкой. Меня сотрясает дрожь, и в животе что-то надрывно ухает, журчит и озверело бунтует. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, - известный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное - здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг - жить так. Я и захочу - не сумею.
Дурак. Самоубийца. Вырожденец.
ИГОРЬ ЕГОРОВ
К Михаилу я прибыл под вечер. На рейсовом автобусе, ибо у "Победы" внезапно накрылся генератор.
Сошел. Шоссе, вдоль него - тонущая в сугробах деревня, свет, мерцающий в обледенелых оконцах, чистый, выстуженный ветром с заснеженных полей воздух.
Михаил только отужинал. Жирные после еды губы, расстегнутый ворот рубахи, меховая безрукавка...
Сели пить чай.
Я оглядывал кухню. Крашеный деревянный пол, холодильник, в углу, на столике, заботливо прикрытый чистой простынкой, - самогонный аппарат Мишкиного отца, в вопросах выпивки большого специалиста и любителя.