Но жизнь требовала художественных откликов на события: страна переживала великий подъем во всех областях социалистического строительства. Как литератор, я не мог не принять активного участия в созидательном труде нашего народа: нужно было внимательно и долго изучать людей и их творческие подвиги и рассказать об этом своевременно. Потом разразилась война - нужно было стать рядовым бойцом на фронте литературы в напряженные дни великой борьбы с фашистскими разбойниками.
И только позднее, памятуя свое обещание Горькому, я решил вновь приняться за повесть моей жизни. Но и потом я не раз прерывал свой труд под тяжестью сомнений:
нужно ли писать о том, что испытано и пережито в далекие годы? Какое воспитательное значение для современного читателя имеет эта длинная хроника событий моей жизни и судьбы тех людей, среди которых я жил, с которыми я делил горе и радости? И даже в эти часы раздумий настойчиво звучал внушительный голос Алексея Максимовича: "Это очень важно, очень нужно".
Так в течение ряда лет создавалась эта летопись моего детства и юности - летопись жизни человека моего поколекия. Я осуществил заветное мое желание рассказать в образах о той далекой жизни, в условиях которой прошли мои детские годы и годы ранней юности.
Это была тяжелая эпоха в истории нашего народа: свирепый царский деспотизм, полицейщина, мракобесие, полное бесправие народа, рабская его зависимость от помещика и кулака, катастрофическое разорение деревни, жестокая классовая борьба, пролетаризация крестьянина, бехство его с неродимой земли отцов в города, где попадал он в тиски чудовищной эксплуатации, где ждала его безработица и гибель на "дне жизни". Мрачная власть церкви, домостроевщина, постоянная борьба за кусок хлеба, круговая порука, разграбление крестьянского хозяйства - озлобляли мужика, приводили в отчаяние. Он зверел, метался как затравленный, не находя себе места, срывал свое горе на жене, на детях, на соседях, на самом себе.
Марксизм только что начал зарождаться; он пускал свои корни в промышленных городах, где пролетариат мог складываться в организованную силу В деревне самовластно распоряжались помещики и кулаки. Земский начальник, пристав с арапником и поп с крестом душили всякое проявление живой мысли. Но под этим игом никогда не угасали недовольство и мятежность народа, и в разных формах шла классовая борьба между подъяремным бедняком и богатеем, между мужиком и помещиком. Страдания землепашца и батрака постоянно разжигали в них гнев и возмущение против самовластия барина, мироеда и начальства и обостряли ненависть к существующему порядку. В моей обездоленной деревне жили люди большой совести и беспокойной мысли искатели правды, протестанты, бунтари.
Среди них были и мечтатели, и обличители, и мстители.
Я много встречал в юности хороших людей, но люди, с которыми я жил одной жизнью в деревне, до сих пор близки мне как первые мои друзья Это были те русские люди, которые не сгибались под гнетом насилия и которые имели дар видеть свет и во тьме и предчувствовать радость будущего.
Я думаю, что мои сверстники, вспоминая о минувшем, найдут в этой книге много созвучий с тем, что пережито ими, а молодежь почувствует, что ее свобода и счастье - это воплощение в действительности заветных дум и стремлений их отцов, прошедших трудный путь борьбы против эксплуатации, гнета, бесправия, борьбы во имя торжества коммунистического идеала и творческого величия человека.
I
Тело матери дрожит и корчится. Она всхлипывает и задыхается. Я встаю на колени и сам начинаю дрожать от страха. Окна ярко-зеленые от инея. На печи - могучий храп дедушки. Я прислоняюсь спиной к деревянной стене и вижу, как по избе проходит какая-то огромная тень...
Я щупаю лицо матери - оно обжигает меня влажным жаром Я боюсь кричать, боюсь отца, боюсь этой темной тени и плачу тихо.
Рука отца толкает меня на подушку...
- Лежи ты!.. Спи! Заболела мать-то...
Его шепот, сердитый, угрожающий, но он мне кажется чужим, растерянным, дрожащим от испуга.
- Мама, не надо, . - шепчу я, задыхаясь от слез. - Не надо... я боюсь..
Но мать не слышит меня: она всхлипывает, взвизгивает, бьется на кровати.
- Господи, беда-то какая!.. - стонет на печи бабушка. - Васянька, вздуй ты, Христа ради, огонь-то. Не вижу ничего - не упасть бы. Вот уж бабу-то взяли - назола какая!
Это Олёнка ее сглазила... Олёнка-то, чай, только бога и молила, чтобы в нашу семью войти.
Бабушка не ворчит, а поет - не то стонет, не то причитает.
Отец растерянно бормочет:
- Тут не знай, что делается... Так ее всю узлом и свивает... Титка! Сыгней!
- Ее связать бы сейчас... - ворчит Сыгней - неженатый дядя, молодой парень. - Кликуша она. Кликуш вязать вожжами надо и шлею надеть... Надеть шлею с жеребой кобылы да уздой ее...
Отец встает с кровати и в зеленом мерцании окон расплывается жуткой тенью. Все становится нежизненным, колдовским.
Стена шевелится и шуршит очень близко, у самого уха.
Это тормошатся в щелях тараканы.
Храп деда потрясает стены, и в груди у меня все дрожит и трясется. Деда все боятся: дед - наш владыка и бог. Он - маленький и юркий, как таракан, но его холодные, серые глаза под густыми клочьями бровей остры и неотразимы.
Я не выношу его колючих глаз, этой серебряной седины, и его окрики пронизывают меня, как удары.
Черная тень отца мечется около стола. Он ловит кого-то в переднем углу и ругается.
- Куда это спички-то делись? Черти лысые! Это Семка ночью мусолит их.
На полу, на кошме, начинается возня. В зеленом полумраке волнуются шубы, оживает солома: она пенится, шелестит. Поднимаются головы, кто-то позевывает. Стекла - в искрах, и с подоконников сползает фосфорический пар
Дрринь...- звенит и брызжет осколками стекло.
- Тьфу, дьявол!..
Дед сразу перестает храпеть и спокойно грозит:
- Ты что это с пузырем-то сделал, шайтан? Шкуру спущу! Где теперь возьмешь пятак-то? Пятак ведь, сукин сын!
Воздух в избе густой и вязкий. Я мокрый от пота Вдруг маму бросает с кровати какой-то внезапный толчок. Дверь с визгом распахивается. Звякает щеколда в сенях, в избу врывается холодный туман.
Три пестрых лопоухих ягненка шарахаются от порога и прыгают по соломе.
- Эх, в одной рубашке бабенка-то!..- как-то по-ребячьи вскрикивает отец и бросается в седое облако пара.
- Валенки-то надень! - сердито стонет вслед ему бабушка. - Шубенку-то!..
Отец подскакивает к кровати и что-то ищет на полу. Он ругается и бросает что-то от себя в сторону.
- И куда это валенки запропастились?! Титка их, должно, свистнул... Титка!
- На кой они мне, твои валенки!.. - злится Тит плаксиво. - Спать только не дает со своей жененкой-то...
Бабушка причитает на печи:
- Владычица, матушка... господи! А вы бегите... ловите ее... еще в прорубь бросится - долго ли до греха... Вот наказал бог бабенкой-то... Надо бы канун по ней отстоять, отец... канун, бай...
- Какой тебе канун... - ворчит дед. - Кнутом ее хорошенько.
Отец надевает валенки, вскидывает на плечи шубу и скрывается в густом тумане. Облака пара мерцают зеленым огнем, как живые, вихрятся, кудрявятся, медленно и плавно колышутся. Я плачу от страха.
Бабушка скорбно причитает:
- Околеет бабенка-то... Мороз-то ведь крещенский. Шевяхи лопаются... Закройте-ка вы дверь-то!.. Бестолковые какие! Избу-то всю простудили... Титка! Семка!..
Из омута тумана всплывают одна за другой тени. Они телесны только до пояса и кажутся не людьми, а Полканами - страшными существами, у которых половина туловища человеческая, а другая лошадиная.
Ощущение беды давит сердце.