Хотя каждый жест синеньких, зелененьких, сереньких причинял душе тягучую, томительную боль, он выделял в их полчищах одного, неотрывно следил за его манипуляциями, покуда остальные не сливались в общее бурое пятно, а наблюдаемый серенький, синенький или зелененький не наливался изнутри прозрачностью, так что сквозь него начинали просвечивать стены, и не истаивал вконец. Ряды врагов редели. Оставшиеся уставали, расползались в томлении по углам, и серым предрассветом вышел розовый.
Розовый был велик - с полчеловека - и умен сверхъестественно.
- Здравствуйте, почтеннейший, - вежливо сказал он, аккуратно взобравшись на единственный стул и закинув лапку на лапку.
- Пшел вон! - крякнуло что-то внутри Ивана.
- Не слишком-то вы приветливы, - ответил сокрушенно розовый, - а все потому, что гордитесь много и превыше всех себя ставите.
Он сложил головку на плечо и с укоризной посмотрел на Ивана. Тот накрылся узорчатой от грязи простыней и одним только красным глазом смотрел, мигая часто, на непрошенного собеседника. Розовый продолжал:
- Эх вы, люди, людишки, людики, люденятки! Возомнили, вознеслись - мы цари, мы владыки, мы венец творения. Да что вы можете знать о творении. Скажите по-дружески, почтеннейший, вы - венец? Иван что-то залепетал, глухо и долго.
- Скажите-ка, например, сколько по-вашему, по-людски, месяцев в году?
Иван рассмеялся и произнес. Ясно и четко:
- Не обманешь, нечисть, не обманешь. Двенадцать их, двенадцать. Я говорю тебе, говорю. Знаю, я знаю.
- Допустим. - Розовый сменил интонацию и сделался учителем или судьей: - А сколько в вашем году дней?
Иван задумался.
- Это допрос? - поинтересовался он.
- Ну что вы. Самый искренний, самый дружеский... допрос, конечно, но без пристрастия. Вам ведь больно?
- Больно, - сознался Иван, - хотя и неловко об этом говорить.
- Ну вот видите! - Розовый ликовал. - Итак, сколько же деньков в вашем году?
Иван снова задумался: "Семь? Нет - февраль, понедельник пасха..."
Он загибал пальцы с таким усердием, что пот прошиб. Потом воспрянул:
- Дайте календарь, я сосчитаю.
Розовый замахал ножками, но уже от возмущения.
- Ваши календари! Я теряю сон из-за расстройства нервов, только привидится лишь один. Знаете, не поминайте-ка их к ночи, почтеннейший, вот что я вам скажу. Вот вам грифельная доска.
Розовый полез за пазуху, достал оттуда чистейший носовой платок, .сушеную жабу, веточку сирени, коробочку.
- Надо же, - бормотал он. - Какая незадача! Куда же я ее подевал? Такие волнения при моей чувствительной натуре, при моих нервах!
Он раскрыл коробочку, достал оттуда таблетку, положил под язык. Ивану стало жалко розового. Он сказал:
- Не мучься, я вспомнил. Их триста шестьдесят пять.
Розовый от радости сглотнул и снова засучил ножками.
- Как же, - сказал он иезуитским тоном, - как же мы поделим их, чтобы каждому из месяцев досталось поровну? Строго поровну - в том справедливость.
Чертили долго. Иван пальцем на стенке над кроватью, розовый - пальцем в воздухе. Иван сказал:
- Готово. Изволь взглянуть.
Розовый дунул. На стенке проступили огромные кривые знаки:
"365 : 12 = 30,41666666..."
- Нет, - сказал розовый, - это нельзя так. Что за точки?
- Дробь, - ответил Иван.
- Дроби не бывает, - категоричнозаявил розовый. - Дробями не поровну. Надо поровну.
Иван чертил, чертил, чертил шестерки дальше и не заметил, что розовый исчез.
Приходили синенькие в форме шестерок. Они, по обыкновению, кувыркались и хрюкали, но ни на полслова не становились даже девятками. Серенькие группировались и строили напротив Ивана три большие, подвижные и противные шестерки. Иван плакал, и слезы лились, оставляя кляксы: "6-6-6-6-6-6". Он брал ботинок и маркой резиновой подошвой, стачивая ее до дыр, во всех углах рисовал шестерки, все ждал - избавление ли придет, ответ ли. Мешал шкаф. Иван изрисовал его снаружи, изнутри, с боков, сверху, а положив дверцей вниз - сзади и снизу. От перемены положения шкафа на стене открылось чистое пространство - Иван покрыл шестерками и его.
Травмировал, раздражал, угнетал, оскорблял, унижал, бесил своей белизной потолок. Умоляемые зелененькие кувыркались на нем шестерками, следов не оставляя. Иван лил на разные предметы чернила в виде цифры шесть и подбрасывал их к потолку. Иные запечатлевались. Иван успокаивался и порой кокетливо задирал ноги, пригибая к ним голову. Он казался себе самой возвышенной шестеркой на свете. И даже обезьянничанье нагло задиравших ножки синеньких мало задевало его.
Навещал розовый. Он следил за деяниями Ивана в целом одобрительно, но с растущим разочарованием. Когда живого места не осталось на стенах, на полу, на потолке, на мебели и на самом Иване (себя метил красным карандашом, куда только Доставала рука), не выдержал, вздохнул и произнес:
- Эх-ма, человеки, человечки, человечишки! Ненадолго же вас хватает.
Иван, охваченный духом гордости и противоречия, взял последний представляющий еще положительную величину карандаш и в похожие на амбарные замки шестерки с хрустом вписал новые - маленькие, как замочные скважины.
- Отдохните, - милостиво предложил розовый, и Иван затеял дискуссию:
- Ты ведь пришел по мою душу? Так зачем было избирать такой занудный способ искушения? Мне и неприятно и обидно.
- Чего же вам угодно, почтеннейший? - спросил, в свою очередь, розовый. Лучший метод искушения - тот, который действует. Та истина верней, которая лучше в употреблении. А у вас клеймят философию прагматизма. Нам это тоже неприятно и обидно.
Иван рассмеялся.
- Показал бы хоть что-нибудь этакое... - и шепотом добавил: Порнографическое.
- Порнографии, почтеннейший, вокруг вас предостаточно и без моего участия.
- Я в смысле - возбуждающего...
Розовый поднял руку - и зелененькие возбуждающе запрыгали. Иван в ужасе закричал:
- У-бери, у-бери это, не-не надо!
Розовый рассердился, буркнул: - Так занимайся же своими шестерками!
И исчез.
Устав от шестерок, Иван задумался. И какая-то мысль, еще неясная, не давала ему покоя: "По поводу шестерок..."
По поводу шестерок опять заглянул розовый. И как-то само собой сказалось:
- А ведь в ином году бывает и на день больше. Раз в четыре года. Один на четыре... Это четвертинка выходит. Надо бы четвертинку прибавить....
Розовый рассердился невероятно.
- О, людищи, человечищи! Идеальным, идеальным пужаешь их, вникаешь, стараешься - а им четвертинку подай! Вы попрошайка, почтеннейший!
И розовый с негромким треском лопнул.
Иван зажмурил глаза, открыл - на том месте, где сидел розовый, прохладным блеском отливала четвертинка. Иван подошел нетвердо - зелененькие запищали, приложился, хлебнул. Исчезли и синенькие, и зелененькие. Последний серенький замер, свесившись с люстры и превратившись в непарный носок.
Иван хлебнул еще раз - и провалился куда-то. А когда вынырнул, ему захотелось умереть. Над ним склонилось чье-то страшное лицо, и разбойничий голос прохрипел:
- Эк тебя однако! Совсем закис, я погляжу. Реанимацию вызывали? Я вот тут доктора Галактиона привел - лучший реаниматор!
Иван со стоном приподнялсяи в тумане увидел, что перед ним сидит его знакомец, поэт Горбань, а рядом... Господи, тот же розовый, только покрупнее и почему-то с усами.
- Галактион почти Табидзе, - представился розовый. - Полечимся, да?
И стал доставать откуда-то снизу бутылку за бутылкой...
- Стаканчики-то, стаканчики где у тебя? - засуетился Горбань, а почти Табидзе все доставал - теперь уже какие-то банки...
Что было дальше, Иван не помнил решительно. Очнулся он от того, что прямо по голове его маршировал целый полк - не меньше! - курсантов. Они готовились к параду и потому орали оглушительными, молодцеватыми и мерзкими голосами из оперы Глюка:
Любовь всем миром владеет полновластно.
Все подвластно веленьям ее.