И вдруг прямо на глазах начинают чернеть ногти рук, замогильно леденеть ноги, потом мучительные судороги, и, наконец, кульминационный момент, когда язык (независимо от того, сколько ты трепал им в этой жизни) проваливается и затыкает глотку. В глазах чернеет окончательно, и не просто окончательно, а - на вечные времена. И ты с тоской осознаешь, что через мгновение станешь роскошным кормом для червей, а этот мир как жил своей суетливой, торопливой, может быть, скучной, но все-таки солнечной жизнью, так и останется жить, и ничто в нем не изменится с твоим исчезновением...
Теперь я понимаю, что подобное нисходило ко мне как предупреждение за пассивность и лень. У каждого свой путь к спасению души. Мой - заключался в картинах. "Но ты транжиришь время, художник, а с ним рискуешь потерять бессмертие" - вот что не удалось мне услышать тогда. Ведь самое ценное и есть в этой жизни время, отпущенное нам для совершенствования. И мастер мой не уставал повторять: "Не теряйте времени - творите! Не всем дано право творить. Вы это право заслужили прошлыми жизнями".
Но и без его наставлений я знал, что божью искру, не подкрепленную трудом, ждет та же участь, что и костер, в который забыли подложить дров. И я трудился. Я трудился дни и ночи. Боже, как добросовестно я трудился! И энергии было достаточно, и фантазии - хоть отбавляй.
Но что случилось на двадцать втором году моей жизни? Меня заметили. Меня назвали гением. Мне стали авансом возносить хвалы. Нет-нет, я не заболел звездной болезнью, как последний провинциальный идиот, а скажем мягко: "слегка прихворнул". И этого было достаточно, чтобы чуть-чуть облениться и свысока взглянуть на своего собрата по кисти. Словом, я "дал слабинку", и расплата не замедлила.
"Что в жизни настигает неотвратимо - так это расплата за высокомерие", - записал я в дневнике, и в прихожей раздался звонок.
"Это уже излишне, - усмехнулся я. - Квартира открыта чуть ли ни настежь". Я прошлепал в коридор и распахнул дверь. Передо мной стояла необъятных размеров медсестра, а из-за её плеч выглядывали два угрюмых санитара с носилками.
- Вы вызывали "скорую"? - спросила она.
- Нет, - ответил я кротко.
Сестра подозрительно вгляделась сначала в меня, затем в пространство за моей спиной, наконец, остановила долгий взгляд на выбитом замке.
- Эта квартира восемь?
- Восемь, - подтвердил я.
- Здесь отравились газом?
Пришлось сделать круглые глаза и театрально втянуть голову в плечи.
- Вас дезинформировали. Здесь никто не отравлялся.
Медсестра повела носом и снова подозрительно посмотрела на раскуроченный замок в двери.
- Странно, - произнесла она с раздражением. - "Неотложку" вызвала некая Мария Ивановна.
- Впервые о такой слышу, - развел я руками, невольно косясь на соседскую дверь. Не дай бог, сейчас выйдет...
Но она, слава богу, не вышла. И бригада "скорой помощи", ворча и проклиная все на свете, отправилась восвояси, на ходу обещая, что в этот дом они больше ни ногой.
После того как дверь подъезда захлопнулась, я полез в шкаф, достал гвозди, молоток и стамеску. Нужно же наконец починить этот чертов замок. Дверь, судя по всему, была выбита одним пинком. Замок почти не пострадал, если не считать легкого изгиба язычка. В основном пострадала скоба, да ещё косяк, от которого отлетела внушительная щепка.
Скобу я выправил двумя ударами молотка, язычок одним. Щепку от косяка приложил к прежнему месту и забил гвоздями. Через десять минут замок был восстановлен. Мне всегда без труда удавались хозяйственные работы. Быт меня не напрягал. Восстановив замок, я положил инструмент на место и зашел в комнату. Увидев пустое кресло, я застонал и снова поспешил на кухню. Ничего не поделаешь. Придется спать на кухонном диване. Раскрытая тетрадь под включенной настольной лампой по-прежнему лежала на столе. На чем я остановился? Ах да: на смертельной тоске.
Тогда в юности я неправильно истолковал нисходящую на меня тоску.
Я перепутал её с одиночеством. Хотя только в одиночестве человек и способен по-настоящему творить. Не зря же Бог разрушил Вавилонскую башню, ибо не захотел принять коллективного творчества. И если сегодня спросить, откуда у меня взялась Алиса, семнадцатилетняя длинноногая акселератка, не лишенная некоторых прелестей, я могу ответить точно: её породило одиночество.
Мне стукнуло двадцать четыре, когда мы с ней столкнулись на выставке одного новоявленного авангардиста. Сейчас затрудняюсь сказать, понравилась ли она мне в тот вечер. Тем не менее из Дома художника мы вышли вместе и побрели по сумрачному городу, беседуя о новых течениях в живописи, в которой она была абсолютной дилетанткой. Скорее всего, в ней что-то было, если за столько лет, перевидав множество красивых натурщиц, я решился пригласить в гости именно её, а возможно, так распорядилась судьба. Впрочем, в судьбу я тогда не верил. Точнее, верил, но не придавал ей большого значения...
Все! Хватит. Пора спать. Завтра с утра на работу.
Я, не раздеваясь, лег на маленький диванчик, на котором можно было поместиться только в скрюченной позе, и потушил настольную лампу. Хлобыстнуть, что ли, стакан водки, чтобы заснуть? Уже половина второго...
3
В тот вечер было так же душно и серо, как сегодня. Мы бодро топали по затихающему городу в мою однокомнатную "хрущевку", и я распылялся крылатыми притчами своего учителя о творческом расцвете гения. По его словам, расцвет художника приходится на возраст от тридцати двух до тридцати восьми лет. "И если в этот промежуток времени ничего не создашь, - добавлял я, - то в сорок, милая, ловить уже нечего. Если бы Гоген ушел из дома не в тридцать пять, а четырьмя годами позже, то мир бы уже никогда не увидел его великолепных картин".
Она слушала и кивала. Кивала и ни черта не понимала. Но все равно кивала, и я не мог определить: нравится мне такое послушное согласие или наоборот? В тот вечер на меня напало небывалое красноречие. А почему бы не потрепаться после стольких лет молчания у мольберта. До начала моего творческого расцвета оставалось целых восемь лет, а до возраста Гогена одиннадцать. За это время можно нарастить такую технику, какая и не снилась Рафаэлю. А техника - фундамент любого дома. Что касается фантазий и способностей ухватить образ - их отсутствием я не страдал никогда.
В тот вечер я сам поражался своему красноречию. Возможно, что в прошлой жизни я был ритором. Я заявлял, что выше искусства может быть только искусство. Я крыл последними словами Гегеля, который утверждал, что философия несомненно важнее искусства. Но философия находится всего лишь на плебейски умозрительном уровне, потому что требует слов, а там, за облаками, восприятие происходит через символы и образы, на которые открывает глаза прекрасное. Я наголову разбил Гете, полагавшего, что религия значительно выше искусства. Но к религии допускаются все, а к искусству избранные. "Ведь быть талантливым - значит понять те законы, по которым творился этот мир, - кричал я на всю улицу, - а быть гением значит творить собственные законы!"
Кажется, я прошелся ещё по Аристотелю, Дидро и Шеллингу. И, разумеется, всех их смешал с бульварной пылью. Зато обласкал старика Канта, который, как и я, полагал, что гении существуют только в искусстве. Закончил я все это выводом, что выше художников могут быть только боги. Но и подобная наглость не возмутила мою собеседницу. Она так же послушно кивнула, и после этого я замолчал надолго.
Однако у самого подъезда, когда я предложил ей послушать Вивальди, голос мой как-то странно дрогнул, и она не могла не догадаться, что Вивальди - всего лишь гнусный повод, чтобы заманить её в дом. Она так же послушно кивнула и жеманно отвела глаза.