Ей не хотелось признать, что недомогание Хорхе пугало ее и что она скрывала это по привычке, а может, из гордости. У Хорхе нет ничего страшного, его недомогание никак не связано с тем, что происходит на корме. Глупо здесь видеть какую‑то связь, все так хорошо: и запах табака, который курил Медрано, и его голос, и его спокойная, немного грустная манера говорить – все это словно олицетворяло собой порядок и нормальную жизнь.
– Будем снисходительны, когда говорим о своем «я», – сказала Клаудиа, глубоко вздыхая и будто отгоняя от себя неприятные мысли. – Оно слишком непрочное, если подойти беспристрастно, слишком хрупкое, чтобы его не укутать в вату. Вас разве не поражает, что ваше сердце бьется непрерывно, каждое мгновение? Я думаю об этом ежедневно, и всякий раз меня это удивляет. Я знаю, что сердце не есть мое «я», но если оно остановится… Словом, лучше не касаться трансцендентальных тем; никогда еще мне не удавалось с пользой поговорить об этих вопросах. Лучше оставаться в стороне от обыденной жизни, слишком она удивительна.
– Будем последовательны, – сказал Медрано, улыбаясь. – Мы не сможем рассматривать важные вопросы, не узнав сперва хотя бы немного о нас самих. Говоря откровенно, Клаудиа, в настоящую минуту меня гораздо больше интересует ваша биография – первый шаг к доброй дружбе. Разумеется, я не прошу подробного рассказа, по мне было бы приятно услышать о ваших вкусах, о Хорхе, о Буэнос‑Айресе, о чем угодно.
– Нет, только не сейчас, – сказала Клаудиа. – Я и так утомила вас сегодня своими признаниями, возможно сделанными некстати. И потом я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы дантист; я даже хотела просить, чтобы вы посмотрели зубик у Хорхе, который его иногда беспокоит. Мне нравится, что вы смеетесь, другой бы на вашем месте рассердился, по крайней мере в душе, на такое нескромное замечание. Правда, что вас зовут Габриэль?
– Да.
– И вам всегда нравилось ваше имя? Я хочу сказать, в детстве.
– Не помню, наверно, считал его столь же фатальным, как хохолок на макушке. А где прошло ваше детство?
– В Буэнос‑Айресе, в одном из домов на Палермо, где ночью квакали лягушки, а на рождество мой дядюшка зажигал чудесный фейерверк.
– А мое в Ломас‑де‑Саморе, в особняке, затерявшемся среди огромного сада. Должно быть, я глупец, но мне до сих пор кажется, что детство было самой значительной порой в моей жизни. Боюсь, я был слишком счастлив в детские годы; это плохое начало жизни; у такого человека быстро порвутся длинные брюки. Хотите знать мое curriculum vitae. Опустим годы отрочества, они у всех нас слишком похожи и не представляют никакого интереса. Сам не знаю, почему я сделался дантистом, в нашей стране это не редкость. Хорхе что‑то говорит. Нет, только вздохнул. Может, мой разговор мешает ему, он ведь не привык к моему голосу.
– Нет, ваш голос ему нравится, – сказала Клаудиа. – Хорхе тотчас делится со мной такого рода откровениями. Ему не нравится голос Рауля Косты, и он потешается над голосом Персио, который в самом деле немного похож на сорочий. Однако ему нравится голос Лопеса и ваш, и он сказал мне, что у Паулы очень красивые руки. Он уже замечает такие вещи; когда он описывал руки Пресутти, я чуть не лопнула от смеха. Итак, вы стали дантистом, бедняжка.
– Да, и вдобавок незадолго до этого покинул дом, где прошло мое детство; он существует до сих пор, но я не пожелал больше вернуться туда. Я на свой лад сентиментален и, скорее, сделаю крюк в десять кварталов, только бы не пройти под балконами дома, где я был счастлив. Я не бегу от воспоминаний, но и не лелею их; в общем, мои неудачи, как и удачи, случаются всегда неприметно.
– Да, порой вы смотрите так странно. Я не провидица, но иногда мои наблюдения оказываются верными.
Я не провидица, но иногда мои наблюдения оказываются верными.
– И что же вы наблюдаете?
– Ничего особенного, Габриэль. Просто вы словно кружите на месте и никак не находите того, что ищете. Надеюсь, это не оторвавшаяся от рубашки пуговица.
– Но и не дао, дорогая Клаудиа. Во всяком случае, нечто весьма скромное п весьма эгоистичное: счастье, которое как можно меньше вредило бы окружающим, а это дается нелегко, и которое мне не пришлось бы ни покупать, ни приобретать ценой своей свободы. Как видите, не очень‑то это просто.
– Да, людям вроде нас счастье почти всегда таким и представляется. Брак без рабства, например, или свободная любовь без унижений, или такая работа, ‑которая не мешала бы читать Шестова, или ребенок, который не превращал бы нас в домашнюю прислугу. Возможно, такое представление о счастье в основе своей скудно и фальшиво. Достаточно почитать Священное писание… Но мы на том стоим и не выйдем из этого замкнутого круга. Fair play
– Не думайте, что вы исключение, – сказала Клаудиа. – Так или иначе вы быстрехонько превращаетесь в некую человеческую разновидность, именуемую холостяком, которая обладает своими положительными качествами. Одна актриса уверяла, что холостяки лучшие театралы, настоящие благодетели искусства. Нет, я не шучу. Но вы считаете себя трусливей, чем вы есть.
– А кто говорит о трусости?
– Ну, ваша боязнь помолвки, ухаживаний или обольщений, всякой ответственности, будущего… Вот вы только что задали мне вопрос. По‑моему, лишь то будущее способно обогатить настоящее, которое рождается из честного настоящего. Поймите меня правильно; я не считаю, что надо работать тридцать лет, как вол, чтобы потом выйти па пенсию и жить спокойно; но ваша нынешняя трусость не только не освободит вас от неприятного будущего, напротив, помимо вашей воли послужит для него прочной опорой.