Запоздалое это удивление застывает на их разных лицах, опрокинутых в горячую землю или повернутых к воняющему смертью такому синему небу.
Империи гибнут часто, приблизительно раз в пятьсот лет. Все начинается с дорог, которые вдруг перестают ремонтировать, появляются недовольные этим на окраинах, чуть позже на околицах, а в столицах в это время все упорней начинают смотреть бои гладиаторов, или телесериалы о плачущих богатых, стремящиеся к полноценности вспоминают о разном цвете глаз, волос, ушей и носов. После этого остается вспомнить только о разных языках и можно приступать к убийству империи. Дело это хлопотное и требующее определенной основательности. Начинается самое веселенькое — гражданская война. И бегают по городам бородатые мужики в шкурах, разбивая о выщербленные мостовые мраморные статуи и попивая пиво из жестянок, взятых вместе с томиками священных книг из валютных магазинов за просто так, за выпученные глаза.
Но больше всего достается статуям и бюстам, в них стреляют все, из принципа. Более велик тот, кто может стрелять по памятникам и ровнять с землей могилы, еще более велик тот, кто, делая это, не боится, что завтра и его могилу осквернят. Чем более велик человек, тем меньше он походит на человека. Эти — почти совсем не похожи. Поэтому они великие.
Я живу во время убийства моей империи. Я сижу на бруствере, пересыпая в пригоршнях теплую, пахнущую миром землю, пытаясь выбрать из нее маленькие сплющенные кусочки металла.
Я отделяю их от Земли.
Я держу их на ладони, радуясь тому, что теперь и они — убиты.
Я бросаю их мертвых в землю.
И несется река, кружа водоворотами, сверкая на солнце.
И мы мучительно пытаемся зацепиться за тот берег.
И кровь уходит с ладоней смытая водой, все равно оставаясь под ногтями.
Это такое время, время свободы, свободы, пожирающей моих друзей, пляшущей на развалинах синими языками пламени, и, особенно, любящей детей. Может быть, так и должно быть, может и должны мы безропотно сносить все, и умолять о прощении проступков наших перед всеми общечеловеческими ценностями вместе взятыми… может быть, но нам все это отчего-то не нравится…
И мы берем упреждение, наводя на второй каток…
Прощай свобода, прощай сука…!
И страшно хочется выпить…
Когда у тебя под ногтями кровь, поздно искать виноватых, и уж тем более поздно объяснять, в чем, именно, виновен каждый из них. Люди, у меня отняли мою страну. Люди, я убиваю, не боясь убивать… И мне не нужны виновные и виноватые, на кой они мне? Уже не нужны. И роняет судьба с раскрытых ладоней, будто черные метки, желтые пули. И что остается…
Память в цветных снимках сознания… вот стоят они смелые и веселые.
И нет, кажется, в мире силы, способной заставить их повернуть вспять. И в той же памяти изодранные останки, слезы близких и могилы, могилы… И нет многих уже, потому что слишком многое выпало на долю нашему поколению, не то еще впереди. И самое страшное — не погибнуть, нет, самое страшное — видеть гибель. И те из нас, что остались живы, многие ли не пали духом? Многие ли прошли мимо стакана? Русские не могут выиграть войну, Россия — может, а если нет ее… Так и суждено нам метаться от войны к войне или от стакана к стакану. Пока не будет у нас нашей России…
Мы идем нашими дорогами… и пыль…
От мечтаний — пыль.
От семей — пыль.
От страны — пыль.
Вокруг нас пыль, и лишь пролитая кровь прибивает ее к Земле, и тогда мы на мгновение прозреваем, так как, может быть, никогда еще, и прозрение это кристальной чистотой своей окупает кровь, дающую нам возможность видеть. Нам есть за что погибать, мы зрячие. Это кровь, прибивающая пыль к земле, дает нам зрение…
За каждым сигаретным огоньком в ночи скрывается чья-то жизнь.
Человек курит, вспоминая что-то просто задумавшись, оценивая свои потери и приобретения, может быть он влюблен, может, тоскует о погибшем друге, или размышляет о судьбах вселенной. За каждым сигаретным огоньком в ночи человеческая жизнь.
Пусть очень удобно целиться по горящей сигаретке, вроде и не в человека стреляешь вовсе, так… огоньки гасишь — шлеп и погас.
Прощай, вселенная, может ты и не виноват, может, виноват я, на том свете сочтемся.
Посидим, поговорим, выпьем за свободу, за упокой ее блядской души, и закурим, вот тогда и закурим. А теперь ты, брат, курил не во время, так что прощай, до встречи, я скоро, мы все скоро, по сравнению с вечностью, а вон еще один прикурил…
И страшно хочется выпить.
Когда у тебя под ногтями кровь, поздно искать виноватых, и уж тем более поздно их убивать.
Люди у меня отняли мою страну. Люди, мы убиваем, не боясь убивать. И мне не нужны виноватые, на кой они мне, уже не нужны…
Первого мая четыре человека валялись, подорвавшись на минах в персиковом саду, а с той стороны палили по ним из стрелкового и не очень стрелкового оружия, во имя Свободы.
Мои друзья не спасли империю, но они пытались это сделать и подорвались один за другим на минах, поставленных свободой в персиковом саду. Во времена убийств империй удобнее всего ставить мины в садах.
И всегда оставались последние те, что, наплевав на все обиды, по совершенно непонятным никому другому причинам пытались спасти империю. О последних — эти захлестнутые ордами варваров люди и были последними римлянами в Риме, последними Византийцами в Византии, последними русскими в России. Население оставалось, не оставалось римлян. Еще долгие-долгие века потребуются забалдевшим от чужой униженной роскоши варварам, чтобы начать собирать осколки разбитых их предками статуй. И это нормально. Но мне не хочется ждать долгие-долгие века. Люди я хочу спасти нашу империю. А вдруг на этот раз мы ее спасем. Вдруг?
Мои друзья возвращаются. Они долго и, казалось бы, навсегда покидали меня, и я покидал их, между нами вставали непреодолимые стены расхождений во мнениях, любви к одним и тем же людям, дурацких случайностей, да и просто расстояний. Мои друзья возвращаются, потому что настало время возвращений. Потому что все наши ссоры — ерунда. И я встречаюсь с друзьями в окопах, обретая тех, на кого уже и не смел рассчитывать.
Мои друзья уходят. Уходят уже по-настоящему. И теплые, пахнущие миром комья Земли стучат по крышкам гробов. И я прощаюсь с ними, так до конца не веря в реальность этого прощания.
Люди, мои друзья уходят.
Мы уходим,
мы уходим,
пока.
Я люблю осень. Я люблю пинать желтые листья, идти и пинать. Может быть, самое лучшее — вдыхать синюю звонкую пустоту осеннего неба и видеть, как разлетаются при каждом твоем шаге трупы листьев. Мы тоже листья на гигантской аллее. Мы — листья осенью.
Андрей спрашивал: «Зачем же мы их спасали?» А в глазах его читалось простое и нормальное желание войны.
Почему-то мы слишком поздно начинаем говорить и делать правду.
Мы не хотели убивать, но мы убиваем. А нечего было нас трогать. Убиваем и не делаем из этого трагедии.
Когда было время любить, мы любили не так, не так для женщины, не так для себя, и не ведали того простого секрета, что не важно, как ты любишь, и еще, если любишь, то всегда правильно и никем неповторимо.
С войной, то же самое. Воевать не страшно, также не страшно, как жарить в первый раз картошку или рыхлить землю тяпкой,
а нечего было нас трогать.
Когда стреляют по тебе, тоже не страшно. Страшно, когда убивают друзей и валятся они наземь, как листья с деревьев осенью — один за другим, становясь перед смертью другими.