Чтобы наказать родную мать за злодейство и заодно проверить, действительно ли она, как ей теперь поминалось при каждом случае, воровка, девочка решила своровать. Сперва она хотела что-нибудь украсть у той же Любки, на которой теперь болталось еще больше всяческих дразнящих побрякушек, — но после позорного случая ей не удавалось и близко подойти к ее компании. Если даже подружки ссорились или просто скучали каждая сама по себе, то при виде «учительской Катьки» они начинали обниматься, громко говорить и охорашивать одна другую, поднимая гвалт, на который из окон первых этажей выглядывали жирные дядьки с газетами.
Дальше на очереди у девочки был магазин. Как раз неподалеку только что открыли новый трехэтажный «Военторг»: по вечерам на нем горели неоновые ленты и солдат с мечом, как на открытках к Дню Победы. Вещи в магазине привлекали девочку тем, что были пока что ничьи: их можно было присвоить, застать врасплох. В «Военторге», помимо огромного зала самообслуживания, где все катали дребезжащие тележки, а после, освободив их от покупок, с грохотом запускали в решетчатый, сцепившийся колесами косяк, девочку поразил отдел, где продавались погоны, какие-то другие, яркие и цепкие, знаки различия, шинели, фуражки с кокардами. Если все это разрешалось покупать за деньги, значит, остальное можно было просто брать себе.
Однако дело оказалось не такое легкое. Девочка долго бродила по пустынному залу, под бесконечно длинными трубчатыми лампами, и тележка виляла, норовя уткнуться в валкие груды, осыпчивые вороха. Вдалеке, расположенные в ряд, бойко тарахтели кассы; чтобы на девочку ничего не подумали, ей тоже надо было что-то купить. Она сообразила это слишком поздно, в кармане кофты оказались только четыре щуплые копейки, и к тому же за ней давно смотрела, словно бы просто так проплывая от стеллажа к стеллажу, лупоглазая продавщица. Изо всех работающих в зале эта была самая огромная: ее будто до отказа надули воздухом, оттого она так и таращилась и словно еле сдерживала какой-то ужасающий, пронзительный крик. Постепенно продавщица подступала ближе, будто девочка в ее внушительном присутствии становилась все меньше и ее делалось все труднее разглядеть. Маленькая воровка отступала, в тупике игрушек ее окружили плюшевые чудовища, лиловые и желтые, с дерматиновыми сморщенными пятками, с капроновыми усами. У всех у них на задних лапах болтались картонки с ценой (много позже Катерина Ивановна, навещая в онкологии умирающую мать, случайно сунулась в какой-то кафельный закуток и увидала на столах неживые, словно маринованные ступни с исписанными бирками: она не вспомнила, где видела такое прежде, но ее потрясло, насколько это буднично и просто — мертвецкая; и еще ей почудилось, что на бирках проставлены цифры, точно выражающие чью-то неизвестную вину). Повертев бумажки, девочка почувствовала, что они мешают ей воровать не меньше продавщицы: цена означала точную меру ее вины, от которой потом не отопрешься. К тому же все в магазине, по ее понятиям, стоило непомерно дорого и прямо-таки раздувалось от своей дороговизны, а увеличившись по весу и материалу, снова росло в цене. Такие вещи просто нельзя было украсть — и когда от очередного заворота тележных колес в нее, басовито вякнув, свалился и свесился на обе стороны оранжевый медведь, она поспешно приткнула его на стеллаж и заюлила колесами к кассам. Отстояв небольшую очередь, девочка выбралась из зала как была: с четырьмя копейками в кармане и с чужим надорванным чеком на дне тележки; ей сделалось весело, что она ничего не взяла и всех обманула, и она даже пожалела, что продавщица и кассирша не решились ее обыскать.
Улыбаясь до ушей на все четыре стороны, девочка внезапно увидела даму. Узенькая, черноволосая, стриженная птицей, в черных острых туфлях на высоких каблуках и в очень тесном ярко-голубом костюмчике, она выделялась среди темной, временами застилавшей ее толпы, как выделяется среди природных предметов, всяких камушков и сорняков, кем-то потерянная новенькая вещь. Плотный военный в покатых погонах держал перед дамой широко раскрытый глянцевый пакет и туго наклонялся всякий раз, когда она опускала туда очередную, взятую из тележки покупку. Пакет бугрился, морщился: казалось, там упирается и хочет выбраться наружу то, что составилось из мелких свертков и кульков. Оба — военный и дама — были так поглощены своим занятием, что совершенно не смотрели на черную сумочку с ремешком, лежавшую подле них на пустом прилавке. Затаив дыхание, девочка двинулась к ней. В расположении сумочки, в гипнотическом блеске ее застежки было что-то игривое, какое-то уклончивое приглашение: казалось, что хитрая штучка исчезнет, если ее не схватить. Все-таки девочка пробиралась медленно, пропуская людей, будто машины на проезжей части. Сердце у нее страшно и сладко теснило от незнакомого вожделения, от восторга перед хрипло смеющейся дамой, у которой, возможно, есть хорошенькая маленькая дочка в голубых кружевах. Дама между тем нахмурилась, покусывая крупную костяшку согнутого пальца: из пакета уже выпирало, мягкой трубой торчал пальтовый скрученный отрез, и что-то еще белело в тележке. Тогда они стали вытаскивать все обратно, потом опять принялись запихивать, с шумом утряхивая пакет, и опять из пакета полезло, растопырившись, округло-горбатое существо, а в это время девочка выдернула как бы из пустоты едва не растворившуюся сумку.
Спрятав ее, напряженно отверделую, под кофту, уже не смея оглянуться на даму, в которой ей померещилась другая, лучшая мать, девочка словно на чужих ногах побрела к дверям. Теперь она сделалась невнимательна, ее пихали со всех сторон, и от этого в сумке что-то глухо побрякивало. На улице ее опять никто не задержал. Вообще никто не обращал на нее внимания, будто она не сделала ничего особенного и не заслуживала даже, чтобы мельком глянуть в ее горящее лицо. Кругом рябило от ветра, отовсюду напирало слишком много беспокойного, большого воздуха, но его все равно не хватало, в боку от бега образовался твердый, цепляющий под ребра крюк. Девочка бежала, пока могла терпеть эту тупую боль. Потом она плюхнулась на скамейку, точно такую же, какие стояли вокруг универмага. Сразу же все прохожие двинулись мимо, мимо — никто на нее не смотрел.
Приманивший блеском кругленький замок тихонько щелкнул. Через небольшое время скамейка возле девочки сделалась похожа на галантерейный лоток, а сумочка, опустев, стала будто новая и как бы тоже повысилась в цене. Перед этим из нее пришлось повытрясти серебряные легкие комочки шоколадных фантиков, крошки: на питательный сор тотчас прилетели красноглазые пухлые голуби. Теперь скамейка выглядела как место, где явно что-то происходит, вываленные вещицы привлекали любопытные взгляды, бросаемые через плечо и даже как-то понизу, из-под мышки: девочка чувствовала, что замечают и ее искусанные, расчесанные ноги, на которые опять, почуяв кисло-сладкое, садились комары. Лаковые вещицы с золотыми ободками и надписями, включая бумажник на крепкой кнопке (содержимое которого девочка не смела пересчитать), были совершенно чужие. Их просто нельзя было представить лежащими где-нибудь дома — на столе, на этажерке: из-за них все остальное, имеющееся в квартире, сразу бы состарилось и пришло в негодность, превратилось бы в тряпки и дрова. Это было бы даже хуже, чем вечно мешающий островок вещей, присвоенных Колькиной матерью, благодаря которому она как бы постоянно жила у учительницы. Даже здесь, на скамейке, краденое мелкое добро, перебираемое солнцем сквозь листву, смотрелось естественнее, чем могло бы когда-нибудь выглядеть у девочки в квартире. Девочка теперь понимала, что она и мать гораздо дальше от остальных людей, чем все они между собой, что между другими людьми, наверное, не бывает таких расстояний, через которые нельзя переправить даже пустяк, обиходную вещь, сувенир.
Осторожно поворачиваясь, чтобы ничего не уронить и не смахнуть, она принялась выбирать, что бы такое оставить себе: опасливо раскрыла удивительную пудреницу, где зеркальце мечтательно горело сквозь тонкую смуглую пыль, поймала подхваченный ветром носовой платок, весь какой-то несчастный, мятый, грубо измазанный помадой и все равно похожий на астру. Внезапно зеркало показало ей бледное толстое лицо, не умещавшееся в маленький овал, — девочка вскочила и, не глядя на то, что свалилось у нее с колен, поспешно вытирая ладони о подол, едва не побежала прочь. Какая-то крупная женщина с белой челкой и в серых, как бы цементных джинсах, давно наблюдавшая за девочкой от детской коляски, которую рассеянно трясла, схватила ее, пробегавшую, за руку, что-то заговорила удивленно, — девочка вырвалась, вильнула, врезалась в кого-то еще, в чей-то урчащий, как стиральная машина, туго обтянутый живот. Уже от спасительных кустов она оглянулась и увидала, что к скамейке, опережая женщину в джинсах, устремилась другая, в ярких измятых оборках и кудерьках, с голой гнутой собачонкой на поводке, а сзади трепещущим на ветру пятном уже наплывала третья. Все они стали как-то осторожно толкаться, а неподалеку, на перекрестке, скучал, звучно укладывая полосатую палку в толстую ладонь, пожилой милиционер.
С этого дня, хоть первый опыт вышел неудачный, девочка пристрастилась воровать. Это сделалось ее маленькой тайной, о которой она сама почти не помнила среди повседневных будничных дел: что-то вроде привычки ковырять в носу и смазывать добытое на нижнюю сторону столешницы, сверху уставленной благопристойными и нужными вещами. Такие почти невинные пороки незаметно переходят из детства во взрослую жизнь: Катерина Ивановна не раз воровала на службе, прямо посреди толкотни, срываемых телефонных трубок и стеклянных стен, за которыми народу было как напущенного дыму; оставаясь всегда в своем одиночестве, она научилась делать тайное прилюдно и плавала в человеческой массе, будто в плотной, душноватой, химически подтравленной среде, где она могла дышать невидимыми жабрами.
Ей, чтобы украсть, как раз не требовалось остаться с добычей один на один. В сущности, она выбирала не вещь, в которую легко вселялась на расстоянии, а человека, героиню (никогда Катерина Ивановна не воровала у мужчин). Ее внезапные преступления были чем-то сродни любви: если девочка вдруг засматривалась на деликатную старушку в жухлом крепдешине или на розовую студентку с гитарой и рюкзаком — сразу какая-нибудь их небольшая собственность, отложенная чуть в сторонку, начинала мигать и подманивать, вызывая ответную игривость в пальцах, как бы желавших сыграть на пианино. Иногда, подхватив лукавую вещицу на краю небытия (куда теперь должна была отправиться ее хозяйка), девочка не могла себя заставить сразу отойти. Именно это ее и спасло, когда студентка, с грубым стуком отложив расчувствованно-гулкую гитару, начала искать вокруг себя зеркальные очки: сложенные неловко, не с той пластмассовой лапки, они предательски оттопыривали девочкин карман. Но студентка ничего не заметила: оттолкнув зазевавшуюся девчонку, может быть, чью-то сестру, она прошла туда-сюда по тротуару, увязываясь за самыми рысистыми пешеходами и тут же отставая с выражением растерянности на тонкокожем, наморщенном лице. По счастью, подкатил какой-то специальный автобус негородского вида. Задастый девичий отряд, только что бодренько и слабо лялякавший под суровые аккорды, потащил к ревматической дверце грушевидные и квадратные рюкзаки (квадратные и грушевидные девицы словно все переменялись между собою своей законной поклажей). Девочка в последний раз увидела свою студентку, как она, синеватая от автобусных стекол, боком лезет по проходу: дернувший автобус резко ее куда-то усадил.
Как безнадежны, как непрочны были эти попытки приобщиться к чужой значительной жизни, эти мимолетные привязанности! Зеркальные очки, показавшие девочке серое небо, облепленное, будто жирной кухонной паутиной, клочьями листвы, остались висеть и посверкивать на первой случайной ветке. В воровстве, как и во всяком физическом сближении с другим существом, девочке подспудно чудилось что-то неприличное. Ей с ее короткими, но необычайно, брезгливо чувствительными пальцами ничего не стоило залезть в любой фасонистый карман. Далеко не всегда поразившая ее особа выкладывала что-нибудь беспризорное, чаще она, застегнутая и замкнутая, безудержно стремилась по своим делам, нигде и ничего не оставляя, — и ничуть не изменившийся после ее прохождения пейзаж всем своим бетоном и витринами демонстрировал девочке призрачную, исчезающую природу незнакомки, ее отличие от реального мира, существующего сразу и целиком со всеми его обыкновенными обитателями. Немного по-другому было в транспорте, когда недоступные улицы исчезали сами, а незнакомка никуда не могла деться от остановки до остановки — и даже сойдя на тротуар, в отличие от прочих, сразу забывавших направление езды, беспорядочно разбегавшихся пассажиров, продолжала двигаться как бы согласованно с автобусом или троллейбусом, берущим относительно нее зеркальный поворот. В троллейбусе преступница и решилась залезть в карман. Рядом с ней на площадке оказалась бесцветная девушка с покатыми плечами и длиннейшей, густейшей косой: у нее ничего и не было хорошего, кроме этой огромной косы, кончавшейся целым, перетянутым резинкой, рыжеватым веником. Девочка захотела такую косу себе, но можно было только вытащить то, что топырилось у незнакомки в кармане коричневой юбки. Когда же ее расставленные пальцы осторожно въехали в сухую шерсть, там обнаружился не только никчемный для девочки кошелек: под тонкой дешевой тканью напрягалась, ерзала, норовила захватить мизинец в пухлявую складку чужая горячая плоть.
После этого все карманы, полные вкрадчивых конвульсий, сделались для девочки запретны. Ей осталась в добычу только ручная кладь, но и там она частенько находила такое, что, по ее понятиям, не могло путешествовать по улицам, а должно было укрываться в тайниках. Однажды девочка стянула тяжеленный черный портфель, всю ее перекосивший. Снаружи он был как футляр для одного солидного предмета — может быть, музыкального инструмента, — но внутри оказался набит вывернутыми тряпичными комками, тетрадями, консервами, и там, среди прочего, оказались как бы надувные шарики, только не красные-зеленые, а аптечного серого цвета, по штуке запечатанные в целлофан. Девочка не знала их назначения, по что-то заставило ее покраснеть над портфелем, распяленным возле широкого, как корыто, не державшего слабой проточной струйки унитаза в школьном туалете, в фанерной кабинке для учителей. Девочке уже почти не верилось, что этот портфель имел отношение к сердитой, ярко одетой женщине с шелковыми усиками, хотя и льнул к ее сапогу, пока она шнуровала и застегивала жирного первоклассника, воротившего нежный подбородок от железного крючка.
Там же, в портфеле, оказался набор открыток «Государственный Эрмитаж». Нечаянно надорвав раскладную обертку, девочка как бы по обязанности взяла его себе и поначалу даже не спрятала, выложив на парту поверх учебников. Однако на открытках вместо красноармейцев и рабочих, неотделимых, как памятники, от своей суровой одежды и составлявших главную ценность всех известных девочке картин, оказалось совсем другое.
Это девочка могла рассматривать, только оставаясь совсем одна. Повзрослев, Катерина Ивановна потеряла открытки: они полиняли от сырости в тайнике за трубой и, будучи нечаянно найдены (Катерина Ивановна полезла собирать сопливой намоченной ватой остатки разбитого шприца), изображали примерно то же, что расплывчато хранилось в памяти. Катерина Ивановна помнила странную, покорную покатость обнаженных женщин, бугристую пышность мужчин. Словно погруженные в густую сладкую среду, они едва могли пошевелиться и цепенели в блаженных позах, а сверху реяли младенцы на куцых серебряных крылышках — девочка думала, что так художник изобразил детей, которых эти люди родили, сотворили из золотого воздуха, показав друг другу голые тела.
На других картинах герои выступали в пластинчатых доспехах, в пернатых шлемах и были будто древние животные, вроде птеродактилей и черепах: девочка чувствовала, что могла бы любить этих царственных полулюдей уже как взрослая женщина. Она и ждала, и боялась одиноких, без матери, вечеров: оставшись в полутемной квартире, она шаталась от стены к стене или, крупно вздрагивая, раскидывалась на диване, а дождь все стучал и стучал по карнизу, будто по жестяному дну огромной пустоты. Ничем нельзя было наполнить эту ночь, даже бросившись в нее из окна, — туда, где на ее обнаженном дне за долгие часы кропотливого туканья едва-едва скопилось немного воды, только чуть живее и светлее мокрого асфальта. И такая это была неприкаянная мука, что хотелось, чтобы кто-нибудь побил, — но когда в прихожей раздавался трескучий звонок Комарихи или трезвый перебор материнского ключа, было так, будто оборвалось какое-то томительное наслаждение. И это было то, что девочка украла. Несколько раз она видела у школьной раздевалки хозяйку открыток и некрашеных шариков: женщина тянула за руку своего неповоротливого сына, застревавшего в толчее, и никогда не глядела на то, на что натыкалась, — девочка никак не могла попасться ей на глаза и была для нее всего лишь мягонькое препятствие. В такие минуты девочке казалось, что сближение с другим человеком невозможно вообще, и, укради она у женщины все до последней нитки, обнаружится лишь округлое верткое тело наподобие рыбьего, — тогда, чтобы хоть как-то на нее подействовать, останется только убить.