Сестра Катарина догоняла Умберта и с трепетом угощала его таблеткой от головной боли, которую он не глотал, но размалывал крепкими челюстями, ничуть не морщась от безобразного горького вкуса, а затем возвращался в класс, притихший и пристыженный от внезапного влажного облегчения, и старался не смотреть ни на Эмму, ни на Ю.
Волнение и напряжение все возрастали. Как-то во время прогулки класса по берегу озера Умберт вдруг встретился глазами с глазами Эммы и Ю, снова сжал себе виски и, не выдержав, сказал на чужом, иностранном языке: «Gospodi, muka kakaya!» Катарина спросила: «Это по-польски?» Какие-то девочки засмеялись, думая, что учитель подражает разговору птиц. Кукушка представилась полным именем. Поежились листья, избавляясь от ветра. Облака разметались по сторонам, заставив вспомнить хлопья мыльной пены на полу дешевой парикмахерской. Эмма и Ю переглянулись со страхом: они узнали этот язык; на дне их прошлого, еще только что бывшего лишь черной дырой, вдруг зажглись огоньки, и так захотелось, так захотелось вдруг прыгнуть туда, навстречу этим огонькам, чувствуя одновременно блаженство невесомости и страх перед неизбежным приземлением.
Уже на следующее утро Умберт показал всем язык, имеется в виду буквально, повесившись в своей библиотеке, где на письменном столе лежал блокнот, в котором простым грифельным карандашом были бесконечно воспроизведены Эмма и Ю с точностью и гармонией, позволявшими говорить о покойном как о недюжинном рисовальщике. В обувной же коробке, очень по-русски перетянутой крученой бечевкой, среди разных документов нашелся и тот, где сообщалось, что с такого-то числа такого-то года Ивану Павловичу Дремову официально разрешено называть себя Густавом Умбертом по уважительной, хотя и непоименованной причине.
Глава V
Отныне иду один.
На шляпе надпись: «Нас двое…»
Я смою ее росой.
Интересно, как следует написать? Можно так: а тем временем Антон Львович Побережский… Или: заболтавшись о девочках, мы что-то совсем забыли об Антоне Львовиче Побережском, оставшемся после смерти жены с двумя новорожденными сыновьями на руках.
Или вот так: думается, теперь самое время перенестись из штата Коннектикут, ставшего местом самоубийства несчастного Густава Умберта, в Москву, поближе к семье Побережских.
Время этого перенесения приходится на весну 19** года, по метеорологическим воспоминаниям старожилов выдавшуюся на редкость гадкой, холодной и грязной. Сумасшествие Антона Львовича, столь многообещающее вначале, столь щедро сулившее немногочисленным зрителям (понимающим толк в таких делах) превратиться со временем в веселое, вычурное и безумное представление, потихоньку зачахло. Следом посуровел и сам Побережский, с презрением и негодованием отвергающий приглашения Анны «полакомиться ее молочком».
Вечера теперь проходили скучно; извозившись за день в своей денежной куче, а значит, еще больше разбогатев, Антон Львович долго и тщательно ужинал, с дотошным вниманием следя за тем, как испаряются с серебряной поверхности приборов отпечатки его всегда влажноватых послушных пальчиков. В его кругу ужин было принято заканчивать коньяком, кофе и сигарой, что он, не жалуя ни первое, ни второе, ни третье, все же проделывал в угоду какому-то дурацкому традиционному ритуалу. Затем приходил черед вечерней газеты, где скорее по привычке, чем по необходимости он пробегал глазами биржевые сводки, уже с подлинным вниманием затем приступая к страницам брачных объявлений.
Только не следует полагать, что он искал замену почившей Лидии Павловне, хотя именно это было бы самым простым. Простым. Простым и подозрительным. Видно, стараниями словоохотливой прислуги по Москве пронеслась весть, что Антон Львович Побережский, степенный богач, вальяжный аристократ и сибарит, занят поисками новой жены.
Иначе чем объяснить, что дамы, сообщавшие о своих брачных мечтах, словно сговорившись, сообщали о том, что «будут доброй и заботливой мамой вашим осиротевшим детям».
Детей по-прежнему оставалось двое. Закинув ногу на ногу, прищурив от табачного дыма один глаз, Побережский долго смотрел на них, играющих, словно два щеночка, у его блестящих ботинок на толстом ковре, и думал о том, что лишь неряшливостью и рассеянностью Лидии Павловны (действительно, прижизненных ее свойствах) объясняется столь несправедливый обмен: вместо одной полноценной, мягкой, с горячими сухими подмышками и яркими влажными глазами женщины была получена пара бесполезных и бессмысленных существ.
Скорее движеньями пальцев, подергиванием бровей и причмокиванием, но не ясными вразумительными словами он как-то поделился своими соображениями на сей счет со своим старинным приятелем Трезубцевым, но тот в ответ заохал, запричитал, сказал, что он, Антоша, не понимает того, что говорит, и именно поэтому был выгнан разъярившимся Побережским из дома с наказом никогда и нигде не появляться больше на глаза.
На что надеялся Побережский, когда с бесконечным тщанием просматривал все новые и новые газеты? Он прекрасно понимал, что большинство из женщин, якобы скромно сообщающих о своих милых достоинствах, на деле являются проходимками и мошенницами. Он также понимал, что уже никогда не найдет женщины, внутри которой будет магнит той же силы, который некогда был спрятан внутри Лидии Павловны и который некогда накрепко, навечно притянул его к себе. Но он знал наверное, что в соответствии с законом двойников на земле еще есть полное подобие его умершей супруги. Он не имел в виду копию; напротив, случись на пороге его дома появиться женщине, внешность которой повторяла бы внешность Лидии Павловны, он бы воспринял это равнодушно и разочарованно, сочтя подобную схожесть проделками всего лишь старательного театрального гримера. Приходила на ум простая и понятная аналогия о разнице между настоящей картиной и ее дешевым типографским бумажным повтором.
И снова: но он знал наверное, что в соответствии с законом двойников на земле еще есть полное подобие его умершей супруги. Она могла оказаться немкой или англичанкой, она могла по-другому подвивать себе волосы, она могла быть, например, левшой… но вспышка мгновенного взаимного узнавания, но тепло, брызнувшее из воспаленных, изождавшихся сердец, будут точно такими же, какими они были когда-то, когда на перроне Казанского вокзала Антон Львович, еще с пушком над верхней губой и щеках (лишь десятилетие спустя превратившимся в колкий ворс смоляных усов и пару роскошных строгих бакенбардов, застывших, словно охранники в тулупах, по бокам вечно бледного лица), поднял выскользнувший из-под мышки Лидии Павловны ее изысканный ридикюль, откуда тихо выкатился лишь тюбик губной помады с высунутым красненьким язычком.
В тот день первой их встречи все случилось так, как обычно и бывает: они обменялись взглядами, улыбками, рукопожатиями и именами, хотя, как потом признавались друг другу, из всего перечисленного, если речь шла о случайных столкновениях, прежде они позволяли себе лишь первое, да и то старались делать это побыстрее и понезаметнее. Первый разговор по телефону — позвонил Антон Львович, успев изрядно намучиться с собственным указательным пальцем, от дрожи никак не желавшим попадать в нужные дыры телефонного диска.