Они окончательно пьянеют от сладкого ликера пустых слов, и вот тогда-то руки, губы, а вскоре и основное орудие удовольствия без особого сопротивления завоевывают территорию противника. Как правило, у женщин гораздо более бедное воображение и их желания вспыхивают не так быстро, как у мужчин, но зато, когда их, наконец, начинает пожирать огонь сладострастия, этот пожар уже невозможно остановить, и самая крепкая добродетель разом улетучивается, как дым.
Непреклонная Демаре еще, конечно, не была готова ответить на притязания шевалье, но на этот раз хотя бы получала удовольствие от беседы, кажется, не догадываясь о том, что противник незаметно направляет ее к месту, где должно произойти генеральное сражение. Можно ли придумать лучший предлог, чтобы, затеяв спор о добродетели и религии, как бы ненамеренно перейти к разговору о распущенности и наслаждении?
Полина, разумеется, не верила в чересчур красноречивое исповедание веры давешнего волокиты. Молодая женщина отнюдь не была введена в заблуждение его поведением. Но, несмотря ни на что, ей нравилась манера, с которой он говорил, и на этот раз она таки поддалась его обаянию. И неудивительно, ведь она слушала человека, который всю жизнь считал одной из своих главных задач заставлять женщин внимательно выслушивать его.
Ближе к вечеру объявился аббат Дюбуа: голод выгнал зверя из логова. Мадам де Фонсколомб позвала Розье, и тот накрыл на стол. Дюбуа расположился немного в стороне, являя собой живое олицетворение покорности судьбе, и старая дама попросила его рассказать об ужасном происшествии, едва не стоившем аббату жизни. Но старый плут отказался удовлетворить ее любопытство, дав понять скромным жестом руки, что не считает нужным вспоминать о столь незначительном событии.
На следующий день, в воскресенье, Казанова с утра не показывался в комнате мадам де Фонсколомб, где та пила шоколад с Полиной. Беседа их текла довольно вяло, поскольку рядом не было шевалье с его блестящими софизмами, которые так нравилось опровергать маленькой робеспьеристке.
К десяти часам дамы отправились в церковь. Ее портал выходил к деревне, но они могли попасть внутрь, не покидая замка, а войдя с обратной стороны, через апсиду.
В обязанности Полины входило быть в это время глазами своей госпожи и вести ее в это, как она считала, логово мракобесия. Она садилась возле старой дамы и терпеливо ждала конца службы, не забывая принимать при этом осуждающий вид и старательно показывая, что не прислушивается к тому, о чем здесь говорят.
Однако в тот день мужественный атеизм молодой женщины оказался захваченным врасплох спектаклем, который разыграл Джакомо Казанова, усевшийся впереди других правоверных в кресло, предназначенное для графов Вальдштейнов. Спрятав лицо в ладони и содрогаясь плечами на манер безутешных рыданий, он демонстрировал все признаки безудержного религиозного исступления.
Мадам де Фонсколомб узнала Казанову благодаря его бесподобным вздохам и мольбам. Из уважения к святости этого места она все же удержалась от смеха. Полина тоже быстро взяла себя в руки и сделала вид, что вовсе не замечает странного кающегося грешника, одетого в камзол темно-красного бархата, желтые шелковые штаны и башмаки со сверкающими стразами пряжками.
Аббат Дюбуа скромно расположился среди крестьян и подошел к ним лишь в конце службы, чтобы представить мадам де Фонсколомб сельскому священнику, являвшемуся одновременно духовником Вальдштейнов. Двое мужчин и старая дама принялись беседовать меж собой по-французски и на латыни. Стоявшая рядом Полина искала глазами Казанову, но тот сразу после мессы исчез и появился только за обедом.
Разумеется, Казанова не рассчитывал, что его выходку примут всерьез, но теперь он мог не бояться колкостей молодой противницы, которая, хоть и не собиралась отказываться от своей обычной насмешливой манеры, все же не могла уже делать вид, что вовсе не замечает состарившегося донжуана.
– Ах, как же я раскаиваюсь во всех своих грехах! – стуча в грудь кулаком, восклицал он дрожащим от волнения голосом.
– Ну, ну, мой дорогой друг, – подыграла ему мадам де Фонсколомб, – грехи ваши многочисленны, но, может быть, они не так уж и велики.
– Самое ужасное в них то, что они постоянно повторялись.
– Много любить совсем не обязательно означает грешить, – поддакнул аббат Дюбуа, снисходительность которого, начиная с прошлой ночи, не знала границ.
– Да, я вел себя как презренный блудодей! – вновь вскричал Джакомо. – Но я хочу окончить свои дни в строгом целомудрии.
– В вашем возрасте это было бы наиболее мудрым решением, – не могла больше сдерживаться Демаре.
Только этого и нужно было Джакомо, ожидавшему благоприятного момента, пусть даже нелестного для себя, чтобы привлечь внимание равнодушной красавицы к задуманной им комедии.
– Увы, это именно так! – признал он с грустной, а оттого еще более трогательной искренностью. – Даже вы, дорогая Полина, несмотря на все ваше обаяние, не смогли бы свернуть меня с того пути, на который я сегодня вступил.
– Но я совершенно далека от того, чтобы пытаться изменить столь благочестивое решение.
– А вы попробуйте и увидите, что я не лгу.
– Верю вам на слово, мсье Казанова, – благоразумно заверила Полина.
Поднимаясь в тот день из-за стола, мадам де Фонсколомб вдруг почувствовала головокружение. Полина и Розье, которые знали причину этого недомогания, засуетились вокруг, впрочем, не выказывая особого беспокойства, и отвели в ее комнату, где она и оставалась до самого вечера.
Казанову как раз посетил молодой Монтевеккьо, приехавший из Дрездена, где он закупал итальянскую живопись для картинных галерей курфюрста. С собой Монтевеккьо привез письмо от княгини Лихтенштейн, которая писала, что не сможет остановиться в Дуксе по дороге из Вены в Берлин, как ранее намеревалась, поскольку дела обязывают ее не задерживаться. Она просила мадам де Фонсколомб извинить ее и приглашала, если та пожелает, заглянуть к ней в Дрезден, где княгиня жила теперь постоянно, и погостить у нее два-три дня.
Монтевеккьо завернул в замок совсем ненадолго и в тот же день собирался ехать в Прагу. Джакомо его не удерживал, и итальянец отправился в путь сразу же, едва в его коляску впрягли свежих лошадей. Находившаяся неотлучно возле своей госпожи Полина так и не увидела этого приятного молодого человека и, высунувшись из окошка комнаты мадам де Фонсколомб, смогла разглядеть лишь клубы пыли, которые оставлял на дороге удаляющийся экипаж.
Ужин подали в девять. Мадам де Фонсколомб появилась оживленная и улыбающаяся, как обычно. Настроена она была еще шутливей и приветливей, чем всегда. На ней были ее самые лучшие драгоценности, прическа выполнена с особым тщанием, а губы слегка подкрашены, как это было принято прежде в Версале и Париже. Казанова тут же отвесил ей комплимент и заверил, что восхищен таким скорым и полным выздоровлением, к тому же шевалье отметил, как незаметно и с какой элегантностью ей удалось избавиться от болезни.
– Я лишь стараюсь терпеливо и с пониманием относиться к своим болезням, – ответила она, – и признавать, что годы все же дают о себе знать, так же, как я стараюсь изящно и легко носить слишком тяжелое и старомодное платье. По-моему, всем следует поступать подобным образом, поскольку наше тело, увы, дается нам один раз на всю жизнь.