Я сама немножко пишу и рисую.
И я рассказываю о том, как еще там, в северном поселочке Соленга, увлекла меня идея гармонически развить детей, и как только великая идея и великое подвижничество могут вызвать к жизни самые наилучшие воспитательные средства.
Я об этом расскажу ей, о том, что старые формы общения с детьми изжили себя, что настоящая детская самодеятельность тогда может получиться, когда она насыщена истинным духовным содержанием.
– А что значит истинное? – спросит она, И я отвечу:
– Истинное – это значит истинное. Я пока что по-другому не могу объяснить. Я научился различать истинное в детских лицах. Когда их лица становятся добрее и, главное, светлее, значит, мы на подходе к истине…
– Вы опять о цвете? – спросит она и улыбнется.
– А вот здесь не о цвете, а о свете речь идет. Это не одно и то же. Цвет – это лишь внешнее выражение формы, а свет – это духовность в развитии, это нацеленность на будущее. Я всего лишь несколько недель занимаюсь с детьми в Печоре и не могу не восхититься тем потоком света, который буквально захлестнул меня. Там, в Соленге, я имел дело с сельскими детьми, этакими тугенькими грибочками, попробуй подступись к ним, их души так плотно прикрыты, что подступиться к ним почти невозможно. Они берегут свое и не хотят пускать в свой мир посторонних. Они сама природа, не терпящая вмешательств извне. А здесь совсем другое. Здесь большинство детей продукт активных вмешательств культуры. Их напичкали музыкальными гаммами, художественными представлениями, они побывали в музеях, начитались различных книжек, насмотрелись всего в жизни, и, если хотите, весь этот почерпнутый ими материал закупорил их источники света…
– И вы пришли им на помощь?
– Не смейтесь. У каждого ребенка острая потребность творить настоящее добро, искать настоящую истину, учиться чувствовать настоящую красоту.
– И вы хотите весь этот мир организовать?
– Нет, я хочу наполнить каждого таким духовным содержанием, чтобы дети, когда они встречаются без нас, продолжали бы начатый с нами диалог о развитии человеческой культуры.
– Выходит, у них нет права на свой собственный диалог?
– Это как раз и есть главная цель – сделать их рост диалогическим, а не монологическим.
– Это что-то новое?
– Нет, это забытое старое. Гармоническое развитие не есть запоминание суммы знаний о музыке, литературе, технике. Это прежде всего страстный поиск истины, это гармония с другими, с природой, культурой, с людьми и с самим собой.
– С самим собой?
– Это самое главное. Гармонии с самим собой не достигнуть лишь средствами «парного» общения. Ребенок должен не приспосабливаться к другим, а воссоздавать в себе самом развитие человеческих идеалов. Это воссоздание в себе культуры и опыта приближения к идеалу и есть воспитание.
– Потому вы и к истории пришли?!
– Я восхожу с детьми на гребни исторических исканий. С вершин становятся обозримее поиски прошлых поколений.
– Только прошлых?
– Вы знаете, я вычитал у Макаренко одну мысль. Он писал письмо своей возлюбленной: «Вышел я вечером во двор колоний: у моих ног лежал созданный мною мир…»
– Не находите ли вы в этой фразе некоторое суперменство?
– Нахожу. Иногда я и себя ловлю на том, что любуюсь своим самоосуществлением в детском общении.
– Вы против сильной личности?
– Я за сильную личность – и педагога, и ребенка!
– Вы экстремист?
– К несчастью, я еще не освоил полутонов, а это так важно. Кстати, вы знаете, какие тона преобладают у Пушкина?»
– Нет.
– Синие, красные, черные и белые. А у Достоевского, как это ни странно, гамма размытая: розово-голубые тона, желто-коричневые, грязно-белые, темно-коричневые, а есть еще цветовая гамма Фета, Тютчева, Апухтина.
Я уже сказал, мне почти недоступны полутона и переливы. Вы, например, вся из полутонов, и мне непонятно, как один цвет входит в другой…
– Я прошу вас, не касайтесь меня, пожалуйста. Вам жить, а я вся в прошлом…
Видение исчезает. Зато я острее ощущаю лица моих детей в классе.
Я и теперь вижу этот мой класс в цвете. Цвет остался в памяти. Ни с чем не спутать.
Класс «А» – черный бархат с розовым: не та чернота, которая черным-черна, а та изысканность глубины темной, которая, как у Ренуара, вся в свету, в солнечных бликах, в полнокровии цвета. Цвет на качелях в голубой листве… Может быть, оттого, что классная комната была в самом солнечном месте: лица всегда струились в потоке света. И на улице этот класс вижу. От морозной легкости еще тоньше розовость оттенков. Лица вобрали всю белизну снега, рею солнечность морозного серебра. И по белой парче рубиновое звучание – это Оля Бреттер плывет, едва заметное плоскостопие, ноги в унтах – посредине цветной узор, точно из снега красная брусника к ногам кинулась. И стремительность скольжения Светы Шафрановой. На ней черное пальто в рубчик. И белая шаль, не розовая, а ослепительно белая, и лицо белое, и на нем как высеченные резцом дуги бровей и смеющиеся глаза. В ней все совершенство – и этого-то будто никто и не замечает.
И Юля Шарова – голубое на белом снегу; пальто голубое, валенки голубые, глаза бирюзой. И мальчишки – строгая линия, черно-белая гамма, спортивные куртки, белые воротнички. Всматриваюсь в фотографию. В центре Валерий Чернов – лучший математик и круглый двоечник, помешался на лошадях и собаках, влюблен в Свету Шафранову, и она к нему как-то странно относится. Видел однажды в походе, как она торцом стебля сосчитала веснушки на его лице – двадцать семь!
И Саша Надбавцев, этакий блуждающий взгляд, и любимое словцо: «сударь», и девочкам: «сударыня», и только Свете Шафрановой: «Как чувствует себя мисс?», и мне: «Я вас очень прошу, не затрудняйте себя своим вниманием», и солнечный зайчик, в руке- это лезвие, которым Саша на уроке вырезает на своей руке слово «Радио», по-настоящему вырезает, промокашкой впитывает кровь, отчего вздрагивает спина впереди сидящей Шафрановой, он ей что-то доказать хочет.
И Коля Кузьмин – русая взлохмаченность поверх высокого затененного лба, очки в роговой коричневой оправе, губы умброй натуральной, и пристальность в себя, оставшаяся с ночи, когда он двадцать раз повторял великую фразу философа: ничего нет в мире, кроме звездного неба над нами и нравственного закона внутри нас. И томик стихов рядом.
После моих тихих соленгинских ребятишек, пахнущих хвоей, настом и брусникой, этих печорских ребят я детьми назвать не мог. Здесь все требовало равенства. Больше того, из всего этого черно-розового гурманства вылезало превосходство.
Эвээмные мозги Новикова все подсчитали, все учли в распределении трех восьмых. В этом ослепительно-розовом «А» классе и его сын – Эдуард, которого зовут Кидэ – прочтешь наоборот – получится: Эдик. Он весь в отца: такая же голубизна глаз, еще новорожденней цвет лица, и оценочность в глазах, разрешительность, при его малом росте – солидность синего костюма, солидность манеры сидеть, ровность голоса – куда все это подевалось потом? Через двадцать пять лет мне скажут: «Спился Кидэ».
А пока Кидэ всматривается в меня на первом уроке, и Чернов рот раскрыл, и Светлана Шафранова забылась и смеется, когда я дерзкую пушкинскую легкость прорисовываю. И Коля Кузьмин, не сдавшись, все же примкнул ко мне: помимо своей воли примкнул, забыл о себе, слушает.
– Вы моих оболтусов совершенно покорили, – скажет мне Екатерина Ивановна Бреттер, это ее дочь в моем классе.