А в настоящем? Пожалуй, и я ориентировал детей на положительное отношение ко всем людям. Я и к Марье, и к добродушному Ивану Варфоломеевичу отношусь с любовью, доверительно. Мне жалко их: не по своей воле они ходят по моим пятам, выкладываются. Я вижу, как они ежатся от холода, как им неловко оттого, что ощущают они неприглядную омерзительность своей роли, как они, будто посрамленные, уходят прочь.
– Шпионят, – это Черя сказал им в спину,
– Не смей так говорить, – это я.
– А что, неправда?
– Не твое дело, – это скова я.
– Почему так жизнь устроена? – это Саша.
– Жизнь прекрасно устроена, – это снова я.
– Вам так надо говорить? – это Алик.
– Конечно, мне за это деньги платят. А если бы не платилн,- я бы говорил: «Черт знает что, а не жизнь».
– Хмы, – это мальчики. Все разом.
– А почему вы с нами возитесь?
– А я не вожусь. Это вы со мной возитесь, – мой ответ.
– Как это?
– Очень просто. Если бы не вы, я б умер. Лицо вспыхивает у Светы, а затем румянец переходит к Оле.
– Значит, мы вас спасаем?
– Конечно, и за это вам надо доплачивать из моей зарплаты. С северными, разумеется.
– Лучше из зарплаты Марьи и Ивана, – это Черя.
– Не смей так говорить… – это я, И Свете: – Света, накинь пальто.
– Жарко, не могу.
– Я кому сказал!
Света смотрит на меня, как иной раз смотрит мать на своего ребенка. И нежность, и улыбка, и игра в строгости.
И я вижу, что у Светы сегодня появилось что-то такое, чего не было ни вчера, ни позавчера. Появилось что-то такое, что выше и сильнее всего на свете, по крайней мере у женщин, одухотворенность: у этой девочки засветилась не просто весна, в ней засветилась та спокойная, жизнелюбивая страсть, которая будет ей верным, долготерпящим и милосердным другом на многие годы потом.
И когда еще двадцать лет пройдет, Света мне скажет: «Без этого я была бы другой».
И я был другим. И я хотел утверждать доброе и светлое в этой жизни, потому что. чужд был мне нигилизм, зряшное отрицательство никогда я не принимал. Рационализм Сальери – дело тупиковое. «Все говорят: нет правды на земле, но правды нет – и выше» – эта формула не для меня. К моей душе прилип совершенный образ весны, которая отсвечивает сейчас и в глазах Светы Шафрановой, и в глазах Оли Бреттер, и в глазах Чери и Саши Надбавцева.
И этот прекрасный свет согревает меня, будто приближаюсь я к свиданию с моей единственной любовью, приближаюсь к той тайне, которая дает мне силы. А потому и иные формулы соединяют меня с этим прекрасным миром, с моими детьми:
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь…
Самые прекрасные слова на уроке могут выполнять лишь дежурную, формальную роль – работать на оценку, на бездуховное прохождение, материала. Настоящая педагогика урока начинается там, где от школьной обязательности отслаивается и западает в душу подлинная духовность. Когда нешкольное состояние души рождает в каждом, пусть еще слабенького, кого-то третьего. Талант, мужество, гражданский поступок, человечность – вот какой он в детях, этот некто третий. А потом он может вырасти в каждом до исполина. Вот для чего в школе нужна любовь. Без любви пушкинских учителей – Куницына, Энгельгардта, Малиновского – не было бы ни Пушкина, ни его друзей – Пущина, Дельвига, Кюхельбекера. Только великая любовь и великое, страдание могут подвигнуть человека к свершению подвига. Не мельчить. Не размениваться на мелочи. Всю жизнь думать о главном шаге своем, о главной цели своей жизни.
Мимо нас проехала машина. Это Новиков. Черя сплясал ей вслед:
– Калинка, малинка моя, в саду ягода-малинка моя.
– Не смей, – сказал я.
7
Коварный замысел Новикова, должно быть, осуществился. В один день, а может быть в два, все вдруг вокруг меня изменилось.
Силой неслыханной волны меня сбросило с моего цицероновского гребня, швырнуло оземь с такой небрежной, жестокостью, что едва я сумел опомниться.
Первым кинулся на меня с враждой Рубинский. Он принес мне книгу, которую я ему на день рождения подарил. Хорошая книга про искусство Италии, дорогая книга, и ему очень понравилась, так вот он эту книгу мне бац на стол, перед самым носом.
– Мне эта книга не нужна, – сказал он.
Сказал и вышел, не глядя в мою сторону. Я удивился.
Вечером я зачем-то забежал к Екатерине Ивановне.
– Мы уходим, – сказала она. И дверь захлопнулась перед моим носом.
В этот же день, чтобы испытать, что же произошло, я отправился к Вольновой. Когда я проходил мимо дома, увидел ее лицо: занавеска чуть-чуть была приоткрыта. Я еще ей помахал ручкой, и она, я это точно видел, закусила нижнюю губу.
На мои звонки никто не ответил. Я стал стучать. За дверью свирепо лаяла собака. Но дверь так никто и не открыл.
На следующий день я встретился с судмедэкспертом Толей Розднянским. И он смотрел на меня удивленными глазами.
Я метался, не до конца понимая, что же произошло. Догадывался. Ощущал омерзительный смысл моей новой тайны. Теперь Новиков открыто смеялся мне в лицо.
Стукач. Я не знал этого отвратительного слова.
Не любил я вообще жаргона. Еще как-то переносил нецензурность – там хоть первородность была. А слова, перекрученные, вторичные, в которых изъят, отчужден первозданный смысл, внушали чувство нечистоплотности. Одно дело – первородная грязь с огородной грядки. Она чистая. И другое дело – грязь мусорной ямы, где зловония, гадостность, удушающая мерзость отдает разложением. Такое ощущение было у меня от слова «стукач». И касательства оно ко мне не имело. Так мне казалось до определенного времени.
И случилось это не сразу. А начало было положено в одно из таких тихих утр, когда в мою комнату постучали.
Человек в шапке и в пальто пристально смотрел на меня. В пристальности были и уважительность и доверие. А я всматривался в него, чувствуя что-то неладное. Лихорадочно всматривался, чтобы найти какую-либо деталь, чтобы понять что-то. Такой деталью оказался краешек кителя с кантом. Мой взгляд перебросился вниз: ну да, сапоги.
– Что вы хотели?
– Можно войти на секунду?
– Входите.
– Прекрасно. Вы не беспокойтесь. Я из ЖЗЛ.
– Мне нечего беспокоиться.
– Вам необходимо, если у вас найдется времечко, прийти по этому адресу. Второй этаж, комната пятьдесят семь.
– Это что, опять насчет Морозовой? Я же все объяснил.
– Не знаю. Я выполняю чисто посредническую роль. Не забудьте, завтра в восемнадцать тридцать.
На следующий день, озираясь по сторонам, я нырнул в подъезд двухэтажного дома. Снаружи я обратил внимание, что окна правой стороны дома зарешечены, а левой – украшены занавесками и цветочками. На крохотной вывеске, впрочем весьма аккуратной, совсем новенькой, золотыми буквами было выведено- ЖЗЛ. Пятьдесят седьмая комната находилась с левой стороны.
– Пожалуйста, – сказал человек в штатском.
Этого молодого человека лет тридцати я уже однажды видел, и тогда он был в железнодорожной шинели с капитанскими погонами. Я еще спросил: «Новенький?», а Рубинский мне ответил: «Сейчас, с этой реабилитацией, сюда повалило столько новеньких». – «Кто же этот капитан? – спросил я. – Что-то лицо больно знакомое». – «Из железнодорожной прокуратуры, должно быть», – ответил мне Рубинский. А я спросил еще: «А что, есть и такая?» А мне ответил Чаркин: «Б Греции все есть…» Я еще подумал, что за глупость совать всюду эту Грецию.