– Вы гадаете, почему все же я пошел в ЖЗЛ работать, а не стал заниматься живописными поделками. Могу прямо ответить. Меня на этот путь натолкнул Макаренко. Помните, как он говорил о том, что работники государственной службы это новая порода людей, противостоящая старой интеллигенции? Новая порода – это значит определенным образом устроенная нервная система. Но это и знание мировой культуры, психологии, истории, путей развития. Сейчас как никогда и нигде требуется человек нового образца. Кованный из чистой стали, выражаясь фигурально, с душой ангела, если у них есть души…
Я раскрыл рот, чтобы возразить, но он перебил меня.
– Вернемся к нашим баранам, – продолжал капитан. – Вспомните, как бился Суриков над цветом шубы боярыни Морозовой. Кстати, вы не находите связи между девицей Морозовой и суриковской мадам?
– Какая же тут связь? Фамилии?
– При чем здесь фамилии, – сказал он. – Странно, вы установили связь между Савонаролой и Аввакумом и не задумались о развернувшейся на ваших глазах трагедии. А между Суриковым и Веласкесом вы тоже не находите связи? – неожиданно спросил капитан.
– Не нахожу, – ответил я.
– А меня на это полнейшее сходство натолкнул сам Василий Иванович. Взгляните на эту карточку.
На карточке были написаны слова Сурикова, адресованные Павлу Петровичу Чистякову: «Я заканчивал осмотр галереи; как встретился лицом к лицу с «Папой Иннокентием X». Я замер. Этот подбородок, давящий, жестокий, рот с оттопыренной нижней губой алчного сластолюбца, хищные глаза… Это живой человек. Это выше живописи… Для меня вся галерея Рима – это портрет Веласкеса. От него невозможно оторваться. Я с ним перед отъездом из Рима прощался, как с живым человеком…»
– Смотрите, анализ у Сурикова тоже идет снизу вверх. И на первом месте подбородок. Я хотел бы, чтобы вы сравнили подбородки на суриковских картинах с подбородками, в картинах Веласкеса… Есть над чем подумать. А отсюда и колористика. Суриков самый великий в мире колорист, потому что его цвет обладает свойствами социального свечения. Вспомните казнь стрельцов, лица Петра, Степана Разина, вспомните Меньшикова, Морозову и рядом юродивых, приживалок, монашек. А разве можно представить себе боярыню Морозову в одежде другого цвета?
А вот репинского убиенного царевича можно в любые одежды нарядить. Замените ему зеленые сапожки на розовые, а кафтан сделайте зеленым, а не красноватым, что изменится? Ничего. Мне все это не случайно пришло в голову.
– Я не согласен с вами относительно Морозовой. Вообще не согласен с Суриковым. Морозова – одна из прекрасных русских женщин. Образованна, умна, главное, добра. Героическая смерть и героическая жизнь. Конечно, фанатизм и прочее, но это не главное в мученице.
– Вы бы её по-другому изобразили?… – Именно по-другому. Я написал бы её такой, какой она казалась её гениальному соотечественнику – протопопу Аввакуму. Я бы написал её в бело-розовых одеждах на фоне глинистой стены. Она ведь была ослепительно прекрасной…
– Ну, в этом, по крайней мере, вы находите сходство с Ларисой Морозовой? – неожиданно перебил меня капитан.
Я не вытерпел:
– Что вы хотите от меня? Что вы ищете?
– Я определенно ищу, и скажу вам об этом, но всему свой черед, А над вашей трактовкой боярыни надо подумать. Это крайне любопытно. И это не случайно. Убежден, что не случайно.
– Нет ничего случайного в этом мире, – это сверху мой сожитель мне снова подмигнул. – Ты слушай, болван, как надо искусство применять к сегодняшним обстоятельствам. Слушай капитана, покорись ему. Он главный хозяин на земле. Ему принадлежат горы и реки, озера и поляны, искусство и заводы, старики и женщины. Слушай и впитывай. Думай, к чему он клонит. Это-то я как раз и хотел выяснить.
– Я хотел бы еще раз спросить относительно этой самой социальной контрастности. Вы считаете, что эти юродивые у Сурикова и дебильные шуты у Веласкеса как-то повязаны между собой? И что эти шуты могут?…
– Вот именно. Могут. – утвердительно закивал головой капитан. – Всегда могли. Неизвестно еще, кто сильнее – карлик, пигмей и этот полудурок из Вальекаса или Родриго Борджиа и Иннокентий Десятый.
– Вы так прогрессивны! – вырвалось у меня.
– А вот на такой вывод становиться не следовало бы. Типичное заблуждение: стоит кому-либо сказать радикальную глупость, как сразу в ранг прогрессивности заносят любую посредственность. Шутовство – это радикалы. Настоящее искусство учит Любви, Целомудрию, Святости, а стало быть, Лояльности. Шуты никогда не были лояльными. Они всегда зеркально отражали крамолу. Инакомыслие, скрытое под маской дегенерата, опаснее инакомыслия открытого. Шутам нужны дебильные рожи, чтобы скрыть свой ум. А правителям, чтобы скрыть свою глупость.
– Это если по большому счету.
– Только по большому счету надо подходить и к искусству, и к социальным противоречиям.
– Вы так разбираетесь в искусстве, – снова вставил я. – Как же вам я смогу лекцию читать?
– Не мне читать. Коллективу. Мне одному не в силах осуществить замыслы, которые намечаются в этом доме. Как видите,, я откровенен с вами. До -позвоночника откровенен. Я, как и вы, здесь человек новый. Мне труднее в чем-то, чем вам. Приходится бороться с устоявшимися методами…
– Я не смогу прочесть лекцию, – решительно сказал я. – У меня не так мышление поставлено.
– Хорошо, прочтите так, как вы читали в прошлый вторник во Дворце культуры,
– Вы и это знаете?
– Племянница моя без ума от ваших чтений.
– Племянница?
– Шафранова Света, ваша ученица… Это было совсем неожиданным для меня. И капитан это понял.
– Сказать вам правду? – вдруг спросил он, как бы погасив свое воодушевление.
Я пожал плечами, однако подался вперед, весь в слух обратился.
– Самое главное ваше достоинство – это поразительное умение связывать все в один узел: эпохи, манеры, соусы и анчоусы, разные искусства и политические направления. Я поражаюсь, с каким искренним правдоподобием вы нарушаете любые законы. Ваш опыт чтения синтетических лекций, такое соединение истории, экономики, географии, литературы, русского языка в один единый творческий процесс да плюс удачная драматизация – это любопытно,
– Вы считаете, что это интересно?
– Это не то слово. Это необыкновенно. Школу надо растормошить. И вы это пытаетесь делать великолепно. Но мне непонятно, как же при этом, вы не увидели связи между обеими Морозовыми: суриковской боярыней и девицей, покончившей с собой в номере на вокзале.
– Но какая связь? – снова удивился я. – Разве?
– Не торопитесь. Связь есть. И Веласкес тоже многое может объяснить. Подумайте, ми-л-лый, – снова употребил он неуместное в этих стенах словцо. Употребил, впрочем, как-то вскользь, без того прежнего нажима, к которому прибегали и он, и мой сожитель. – Подумайте. Желаю вам всего хорошего. У меня на два тридцать назначена встреча. Осталось три минуты. Всего наилучшего.
8
До конца я, наверное, и объяснить не мог, почему от меня отвернулись Рубинский, Бреттеры и Больнова.
Догадывался. И боялся своих догадок. Скользкая, сырая глубина падения – вот на что наталкивалось постоянно моё собственное осязание. Ноздри, мозг, сердце улавливали враждебный дух застоявшейся мокроты. Единственно, чего хотелось, так это чем-то заслониться, куда-то спрятаться, рассеять тревожность, которая охватила меня.
Я понимал, что источник таится где-то рядом: спрятан в происшедших событиях, которые сплелись в один узел, и этот узел перехватил мне горло, отчего душнота появилась, одним словом, невмоготу было.